Желтый лоскут
Шрифт:
Я таращил на него испуганные глаза.
— Да ты не бойся… Я человек добрый. Ну хватил малость, так что? Разве это грех? Земля, что ли, провалится?
Он присел рядом.
— Чей ты будешь? А? И ревешь, парень… Э-эх! Так чей же ты все-таки?
— Я… Я ничейный… Я сам по себе… Еврей.
— Вот оно что. Да, да, понимаю. Так, так…
— Некуда мне деваться, вот и сижу, думаю, куда идти, — осмелел я.
— Куда идти, говоришь? Никуда не ходи! И никому не говори, кто ты такой есть. Нынче люди, сам знаешь, как волки! Всего ждать можно…
— Держать меня никто не хочет, боятся все. Никто не берет… Дяденька, завяжите меня в мешок и киньте в реку. Куда мне
— Ну и ну! Так бы сразу и сказал. Ах, ты! В реку, говоришь, как котенка! Ха, ха! Я тебе как всыплю, будет тебе в реку!
Появившееся было доверие к незнакомцу мигом улетучилось, я задрожал, как цыпленок при виде коршуна. И кто меня дернул за язык! Уж лучше бы не говорил о мешке.
— Так, значит, держать не хотят? — кивнул он на дверь.
— Не хотят…
— А взяли?
— Взяли.
— Стало быть, на попятный пошли, свиньи вонючие! А есть у тебя тут одежонка какая?
— Ничего нет. Что на мне…
Он легонько отпихнул меня в сторону.
— Ты здесь погоди маленько. Я им…
Он твердым шагом прошел мимо меня. Казалось, и хмель у него прошел, будто рукой сняло.
— Эй вы там, гады, чего ребенка мытарите?
И ткнул кулаком в окно. Со звоном разлетелось стекло. Он отряхнул руку.
— Кровь! Кровь у вас, дяденька, — бросился я к нему.
— Ничего, малец, у меня пес добрый, слижет… Ну, а теперь айда со мной!
— Куда?
— Идем, говорю! Ко мне идем.
Он схватил меня за руку, крепко, словно железными клещами, сжал и повел.
Дорогою он напевал себе под нос все ту же песенку:
Пил с утра до самой ночки…Втолкнул он меня в низенькую, наполовину ушедшую в землю хибарку с крохотными, как ладошки, оконцами.
— Здесь будешь теперь жить! Мать, принимай сына! Шестеро у тебя, так седьмой будет. И вы, лягушата, поглядите. Глядите хорошенько, говорю! Брата вам привел. Брат он вам. Поняли? Братец!
Четверо ребят, погодки, все чуть постарше меня, подошли поближе, исподлобья глазея на нового братца. Остальных двоих не было видно.
А человек, приведший меня, тихо, чтоб не слышали дети, сказал жене:
— Еврейский мальчик. Никто держать не хочет. Пускай у нас живет, а, мать?
— Пускай живет. Где шесть, там и седьмой прокормится.
— Вот за это я тебя люблю! — И он кинулся обнимать жену.
— Нагрузился ты, ступай проспись, — уклонилась она.
Потом взглянула на меня, да так, как никто еще после смерти мамы не смотрел.
Ксендз-настоятель снова переписал метрику. Теперь меня звали Диникис, Бенюкас Диникис.
Через столько рук я прошел, и кто меня только не брал, но насовсем никто не принял. Теперь вот приняли. Наконец-то взяли меня! Попал и я наконец в теплое гнездо и понял, что не выбросят меня, пока не оперюсь, пока не вырастут, не окрепнут крылья…
Спустя несколько дней Диникис сказал жене:
— Не переехать ли нам отсюда? В имении с работой полегче, да и жить, может, полегче будет. Ну и знакомых там днем с огнем не сыщешь — Бенюкасу спокойнее. Ведь он сын нам теперь.
КОЛБАСА
Хоть дни ползут медленно, а время бежит. Кажется, давно ли была пасха, а уже яровые убирают.
Гляди, придет и такое утро, когда за окном станет белым-бело от снега, морозец прихватит… Тогда домой. Скорей бы только!.. Ох, и славно же будет! Рванут быстрее кони Суткене, кнут вытянется струной, заскрипят полозья саней, и подкачу я вместе с моим заработком к батрацкой жибуряйского имения.— Ну что, сынок, дома худо, без дома туго? — чмокнет в щеку отец Диникис, как в праздник, когда братец Алексюкас остался за меня стадо пасти, а я побывал дома.
— Ага, — отвечу, как тогда, уписывая за обе щеки картофельную запеканку с хрустящей, поджаристой корочкой. А потом спохвачусь: — Нет, не худо! Право же!
На самом деле, где можно так отогреться, отоспаться, всласть поесть, как дома?
— Отмаешься нынешний год, и будет! — сказал в тот раз Диникас. — Дома останешься, авось с голоду не помрем. Оно, конечно, спокойнее, меньше на глаза попадаться, пока эта заваруха не кончится. Хоть не знает нас здесь никто, а все же так вернее. Правда, сейчас будто потише стало, не ищут больше евреев.
— Мне нравится пасти. Хорошо там, не жалуюсь, — проговорил я краснея.
— Куда как хорошо! Знаю, знаю, — нахмурился отец, оторвал уголок газеты и стал свертывать самокрутку.
Потом посмотрел на мать. Она тихо сидела напротив, подперев голову рукой, и глядела на меня. Отец вдруг с живостью спросил:
— Мать, а гостинец где?
— Да какой там гостинец, разок лизнуть.
— Давай, чего ждать, больше не станет.
Диникене тут же вернулась из чулана. В руках у нее было что-то завернутое в тряпицу.
Развязала, отвернула один краешек, затем другой и за хвостик вытащила кусок колбасы.
— Хорош гостинец? А? — беспокойно заерзала в углу сестренка Марике.
Молча взял я этот шматок колбасы и хотел было поднести ко рту. Но вдруг спохватился и сказал:
— Так и вы…
— Ишь чего надумал, — непривычно повысил голос отец. — Получил и ешь! Нечего выдумывать.
И откуда у меня такая слабость к колбасе?
Вот у моих хозяев Суткусов колбаса так колбаса! Такая духовитая, нос прямо щекочет. Нанюхаюсь ее вволю каждый день, таскаючи полдник для толоки [7] . Нарочно иду медленно, не тороплюсь. Вытащу из кармана корочку хлеба и заедаю этот запах. Вот и получается, будто я колбасы наелся. Мне-то хозяйка полдника не дает. Мол, подпаску ни к чему — не работник ведь!
7
Толока — помочь, работа крестьянским обществом для кого-нибудь за угощение.
Вот Александр, тот бы угостил. Я даже ему признался, кто я. А он отвел взгляд в ту сторону, где по утрам восходит солнце, золотя верхушки кленов, и тихо затянул:
Эх, Волга, Волга, — мать родная…И, глядя вдаль, спросил не то меня, не то себя, не то верхушки кленов:
— А где-то сейчас мои дети?.. — И повернул ко мне голову. — Ты, Бенюкас, меня не чурайся. Я тебе только добра хочу. У меня тоже двое детишек. Девчушки, близнецы… Шалуньи такие. Ты меня не бойся.