Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жемчужина в короне
Шрифт:

И все время тосковала по Гари. Мне чудилось, что он смотрит на меня из-за плеча всех этих белолицых мужчин, а на лице каждого белолицего было написано, как он старается делать вид, что такие, как он, и есть весь мир. Мерзость. Врожденный порок. И вот-вот взорвется, как порох, стоит только поднести спичку.

Мне казалось, что вся эта злосчастная проблема — мы в Индии — раскалилась до предела. Иначе и быть не могло, раз в основе ее — насилие. Когда-то, возможно, тут сработала не только физическая, но и какая-то моральная сила. Но моральный элемент прогорк. Уже давно. И это отразилось у нас на лицах. На женских лицах это выглядит хуже, чем на мужских, потому что сознание физического превосходства женщинам не свойственно. Белый мужчина в Индии может ощущать свое физическое превосходство, не чувствуя, что перестал быть мужчиной. А что происходит с женщиной, если она постоянно твердит себе, что 99 % мужчин, которых она каждый день видит, — вообще не мужчины, а особи какого-то низшего вида животных, чей

отличительный признак — цвет кожи? Что происходит, когда на целую нацию смотрят как на нацию кастратов? А мы ведь это самое и делаем, разве не так?

Одному богу ведомо, что тогда происходит. Что произойдет. Пока все идет только хуже и хуже, из года в год. С обеих сторон — нечестность, потому что моральная сила и в них прогоркла, а не только в нас. Мы скатились назад, к примитиву, к примитивному вопросу о том, кто говорит «Гоп!», а кто прыгает. Какими бы красивыми словами это ни прикрывать, пусть даже это называется «величайшим с времен дохристианского Рима экспериментом в области колониального управления и цивилизующего влияния», как говаривал наш старый приятель мистер Суинсон. Все свелось к тому, что они тупо рвутся к власти, а мы столь же тупо и нагло за нее держимся. И чем они тупее, тем мы наглее. Теперь уже этого не скроешь, потому что нравственный элемент, если он когда-нибудь существовал, отпал начисто. А отпал он по нашей вине, потому что мы были обязаны его лелеять, а мы все ужимали и ужимали его тем, что говорили одно, а делали другое. Происходило это потому, что здесь, в Индии, где мы были обязаны подтверждать слова поступками, и так, чтобы все это видели, мы всякий раз поддавались дикарскому инстинкту — с ходу крушить все, чего мы не понимали, что казалось — да и было — не таким, как у нас. И одному богу ведомо, на сколько веков нужно вернуться вспять, чтобы проследить до истоков их страх перед людьми, у которых цвет кожи светлее, чем у них самих. Да поможет нам бог, если они когда-нибудь избавятся от этого страха. Может быть, страх — это не то слово. Во всяком случае, применительно к Индии. Это такое первобытное чувство, а их цивилизация такая старая. Лучше, пожалуй, сказать так: да поможет нам бог, если их страх когда-нибудь поборет усталость. Но и усталость — не то слово. Может, у нас и нет слова для обозначения того, что они чувствуют. Может, оно скрыто в каменной статуе спящего Вишну, который, кажется, в любую минуту может пробудиться и под раскаты веселого грома всех отправить в небытие.

* * *

В этом, значит, и была разница между мной и Гари? Что он мог ждать, а я не могла? В конце концов я не выдержала этого молчания, бездействия, искусственности своего положения. Я ему написала. К самопожертвованию я не склонна. Это, наверно, англосаксонский недостаток. Нам все время нужны доказательства, сейчас же, безотлагательно, — доказательства, что мы существуем и что-то сделали в жизни, ярлыки, которые можно повесить на шею, чтобы все знали, кто мы, чтобы не заблудиться в страшных джунглях безымянности.

Но была в моем нетерпении и англосаксонская привычка планировать, заглядывать вперед, и сознание, что время движется по расписанию, для уловления которого изобретены часы и календарь. Чем дальше от экватора, тем явственнее ощущаешь ритм света и тьмы и как он, то убыстряясь, то замедляясь, организует смену времен года, так что само Время облекается в какую-то специфическую форму и заставляет прислушиваться к его бессмысленным, но дотошным требованиям. Будь я индийской девушкой, я бы, может быть, написала Гари: «Сегодня же, очень прошу». А я предупредила его дня за три-четыре. Не помню точно, и это показывает, что количество дней не имело значения, да и самый день тоже, хотя нет, день я помню. Как и все, наверно. 9-е августа. Я написала, что жалею, если произошло недоразумение, и хочу с ним поговорить. Что вечером буду в Святилище и надеюсь с ним там встретиться.

Ответа я не получила, но в назначенный день проснулась в веселом, даже приподнятом настроении. Только села завтракать, как зазвонил телефон. Я подумала, что это Гари, и бросилась наперерез Раджу снимать трубку. Это был не Гари, это миссис Шринивасан спрашивала Лили Я послала Раджу наверх, сказать Лили, чтобы взяла отводную трубку. Когда я зашла к ней проститься перед уходом, она сказала: «Васси арестован».

Ну, эта сторона тебе известна. Мы этого ждали, но, когда оно случилось, все же были потрясены. В больнице девочки держались так, будто это они лично спасли положение, упрятав в тюрьму Махатму и его коллег и видных конгрессистов по всей стране. А за год до этого большинство из них даже не знало, что такое Конгресс. Настроение в больнице в то утро было примерно такое же, как в клубе в конце Военной недели. Одна сестричка сказала: «Вы санитаров заметили? Поджали хвосты, негодяи», и после этого девочки одна перед другой старались их как-нибудь унизить. И в их отношении ко мне обозначилась едва уловимая перемена, точно они хотели дать мне почувствовать, что я несколько месяцев ставила не на ту лошадь.

Трусить они начали только во второй половине дня. Сначала распространился слух о беспорядках в округе, потом стало точно известно, что заместитель комиссара укатил с полицейским патрулем выяснять, почему прервалась связь с городком под названием Танпур. Пошел дождь. А примерно без четверти пять, когда я уже готовилась смениться с дежурства, начался переполох, потому что мистер Поулсон доставил в больницу

учительницу миссионерской школы мисс Крейн. Мы сперва думали, что ее изнасиловали, но потом мистер Поулсон рассказал мне, что случилось. Я его встретила, когда шла в кабинет заведующей. Мисс Крейн, оказывается, подверглась нападению по дороге домой из Дибрапура — ее машину подожгли и на ее глазах убили другого учителя, индийца. Она пережила кошмарные минуты и к тому же простудилась. Сколько времени просидела у дороги, охраняя мертвое тело. Я когда-то познакомилась с мисс Крейн в гостях у комиссара, поэтому заведующая разрешила мне к ней зайти. Но у нее уже мысли путались, и она меня не узнала. Я думала, что она не выживет. Она все повторяла: «Мне так жаль. Так жаль, что я опоздала», и бормотала что-то насчет того, что чаппати слишком много, ей одной не съесть, и спрашивала, почему я не съела ни одной, осталась голодная. Я взяла ее за руку, пробовала объяснить, кто я, но она все твердила: «Мне так жаль, что уже слишком поздно!» Потом вдруг сказала: «А я — Эдвина Крейн, и моя мать умерла так давно, что и вспомнить страшно», а потом стала бредить про ремонт какой-то крыши и что ничего не может сделать. Раз за разом повторяла: «Ничего. Ничего не могу».

* * *

Когда я вышла из больницы, дождь все лил [25] . Ни Роналдова шофера, ни его машины не было видно. Но у меня был велосипед, и я захватила с собой накидку от дождя и зюйдвестку. Лили я сказала, что заеду в клуб, и девочкам обещала там встретиться, но из-за мисс Крейн я задержалась и покатила прямо в Святилище — по Больничной улице, и Виктория-роуд, и через реку по Бибигхарскому мосту. То ли из-за дождя, то ли из-за тревожных слухов люди попрятались по домам, на улицах почти никого не было. В Святилище я попала около шести часов. Дождь к тому времени немного отпустил.

25

Здесь начинается выдержка из дневника, которую дали прочесть Робину Уайту. — Примечание автора.

Я тебе, по-моему, никогда не описывала Святилище? Так вот, с той улицы, что ведет к новым кварталам Чиллианвалла, сворачиваешь на дорогу вдоль пустыря у реки, где живут в ужасающих лачугах самые жалкие, нищие неприкасаемые. Потом доезжаешь до участка, обнесенного стеной, а за стеной стоят три старых здания, построенных еще в начале девятнадцатого века. В одном — контора, в другом — амбулатория и «келья» сестры Людмилы, а в третьем, самом большом, она ухаживает за больными и умирающими. Участок занимает примерно пол-акра. Там царит полное запустение, и почти все время чувствуется запах реки. Но внутри все чисто и аккуратно, все помещения прибраны, вымыты, побелены.

У нее есть один постоянный помощник, гоанец, по фамилии де Соуза, и еще она нанимает разных мужчин и женщин, те временные. Меня всегда занимал вопрос, откуда у нее деньги.

Гари там не было. Я сначала прошла в контору и поздоровалась с мистером де Соузой. Он сказал, что сестра Людмила у себя, а на вечерний прием никто пока не приходил — тоже, наверное, из-за тревожных слухов. Я прошла в амбулаторию и постучала в ее дверь. Я ее не видела с той недели, когда мы ходили в храм. Она знала, что мы туда собираемся, и теперь пригласила к себе в комнату и просила рассказать про наш поход.

Дождь перестал, минут через десять выглянуло солнце, как часто бывает после дождливого дня, но оно, конечно, клонилось уже к закату. Она спросила: «Гари тоже придет?» Я сказала, что не уверена. Тогда она стала расспрашивать про храм. Я рассказала, как мы поклонялись великому Венкатасваре, и про статую спящего Вишну. Хотела было спросить ее про ту ночь, когда она нашла Гари пьяным в канаве на пустыре, но не спросила. Время шло, а его все не было, и я подумала — вот, все уже ускользает, уходит, а я и прикоснуться к этому не успела и не успела понять. Я смотрела на деревянного танцующего Шиву. Мне показалось, что он движется. Я чувствовала, что не могу больше на него смотреть, а то сама потеряю способность двигаться. Он точно пригвоздил меня к месту.

Я повернулась к сестре Людмиле. Она всегда сидела очень прямо, на жестком деревянном стуле, сложив руки на коленях, так что видно было обручальное кольцо. Я никогда не видела ее без чепца, так что не знаю, стриглась она или нет. Когда я бывала у нее раньше, ее простая, голая комната казалась таким спокойным, безопасным убежищем, но в тот вечер я подумала: «Нет, впечатление безопасности исходит от нее, а не от комнаты». Я почувствовала, что и это от меня ускользает. Мне столько хотелось о ней узнать, но я только один раз задала ей личный вопрос. Она говорила по-английски очень хорошо, но с сильным акцентом. Я спросила, у кого она училась. Она ответила: «У моего мужа. Его фамилия была Смит». О ней рассказывали множество всяких историй — например, что она еще юной послушницей убежала из монастыря и одевается как монахиня в надежде заслужить прощение. Я не думаю, что это была правда. Не верю ни в какие басни про нее. Правдой было только ее милосердие. Для меня оно всегда перевешивало мое любопытство. Говоришь с ней — и не чувствуешь никакой тайны. Ничем другим, кроме нее самой, ее и не требовалось объяснять. А это редко бывает, верно? Чтобы человека можно было объяснить им самим, тем, что он есть и что делает, а не тем, что делал раньше и чем был и что о нем думают и что ему пророчат другие люди.

Поделиться с друзьями: