Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Что-то было еще – про «в бизнесе, в Интернете, в клонированье и пересадке внутренних органов», но Хмелев, с третьей фразы угадав неназываемую мысль, следил более за Плохием.

«Не тужи, Вадим Мефодьевич! – жалел он, позабыв собственные обстоянья, чужого едкого человека. – Глядишь, как-нибудь поушомкается.»

– Живем в очевидном полаганье ее отсутствия, – поканчивал с душою Рубаха, – а с языка не отскребешь! Отчего ж такое это на белом свете, мужи и братия? В чем дело, пацаны?

Он возвратился к столу, сел на табурет и закурил с загадкой ума во взоре, пуская ртом крепкую дымовую струю.

Из-за двери, из сенок было слышно, как стучит о пол хвост Лира Лоренцо,

взволнованного энергией Рубахиной речи, но тот, для кого она предназначалась, не поводил, похоже, и соколиной своею бровью.

Когда, однако, остывая, трибун бормотнул еще про «субъективно-идеалистический рудимент», в углу под вешалкой наметилось шевеленье и звуки жизни.

– Нони! – в упор наводя в расслабившегося Рубаху мутную свою голубень, спародировал его Вадим Мефодьич. – Философ! Эрудированный и элегантный. Отлично!

Надо думать, это была грубость.

Задирание такое.

Заедание.

Но был шанс уладить дело по-человечески, и Хмелев с Рубахой обоюдно, не переглянувшись, не услышали ни грубости, ни задира.

Когда-то Хмелев работал на студии кинохроники и по служебной необходимости запоминал различные нестандартные формулировки.

– Душа, – попробовал он снова помочь Рубахе, – это такая излишняя теплота жизни!

Рубаха благодарно на него глянул, оборотив на секунду в фас мужественное положительное лицо.

– А знаешь, Анатоль, – вклинил к ним педалированно «задушевный» рокоток Плохий, – за что тебя в деревне любят? За че-ло-ве-ко-уго-о-о-дие! Ты гейша таиландская, а не философ!

Рубаха выпятил челюсть, надул щеки, вздохнул и поворотился лицом к обличителю.

– Ну, я понимаю, Вадя, гейша! Даровитая проститутка. Но отчего ж таиландская-то?

С мгновенье примерно Плохий явно колебался. Улыбнуться? Принять мирное предложение?

Но – поколебался-поколебался. и не улыбнулся.

Отчасти еще в шутку, но и недозволительно в светском обществе всерьез, он заявил, что Рубаха – социалистический урод, плотский мудрователь, что у него репризное мышление и ни Розан Розаныч [1] его, ни сам он ничего в жизни не понимают, поскольку оба безбожники, и что таких, как Рубаха, «артистов» Платон гнал взашей из своего «Государства» и сегодня он, Плохий, понял почему.

1

Плохий намекает, по-видимому, на В. В. Розанова, известного предреволюционного публициста. – Примеч. автора.

– Почему? – едва слышным – пустым – сипотком спросил Рубаха у Плохия.

– Потому что вместо Бога ты сам у себя Бог! Паришь...

«Завалиться в чужой дом, – пыхало у Хмелева не то в черепе, не то в грудной клетке, – позволять себе...»

Не будь он одышливый ослабелый хиляк, а будь какой надо, будь резвец-удалец, ох не посмотрел бы он, Хуторянин, что гость, в морду б дал развязавшемуся врачишке, в окошко за грудки выбросил, как делал когда-то его дед-пимокат; но минули два, пять, десять мгновений мутного молчания, в памяти Хмелева всплыл из-под цензуры монах, просивший избавления от креста. и он, словно не умом, а нюхом что-то поняв, смирился и положил себе ждать-наблюдать, ничего не предпринимая.

Оседлав по-ковбойски мелковатый ему табурет – осленок скорее, а не конь-жеребец, – Рубаха сквозь зубы насвистывал (безупречно!) Марсельезу. И урод, дескать, и репризное

мышление, ну и что ж, а жизнь все-таки прекрасна, и она продолжается.

Плохий же со своей стороны тоже. почувствовал, что хватил через край.

– Я, ребята... это... – завозился он в своем углу. – Простите меня, Як Якыч. Я что-то не то.

Он сделал попытку подняться, но не смог. И Хмелеву, и Рубахе сделалось ясно, что положение дел хуже, нежели им представлялось.

– Ладно, старче! – большою мягкой пружиной Рубаха распрямился и встал. – Айда-ко по хатам. Девки мои, поди, покой потеряли... в окно смотрют!

Хлобуча на лысеющее чело злюки-правдолюбца шапчонку одною рукой, другою – богатырской десницей – Рубаха удерживал его в рост.

– Восстань и укрепись, Эскулапио! Форверст! Нах Кранкхоф!

– Салага! Студент. – (оценив) улыбался вовнутрь как-то выбитый из седла Вадим Мефодьич. – Ну, фиг с тобой! Веди меня, уводи... м... Хай мэни трясче будэ! Бабушка у меня в четвертой палате. Полтавская. Второй год забрать некому.

В сенях брякнулся на колени и, испытывая великодушье и терпение спутников, с минуту гладил, ласкал и шептал в ухо виляющему хвостом Лиру.

У березы, перед расставанием, принес хозяину извинения за «доставленное беспокойство», но как-то неубедительно, внешне, точно заноза не была удалена, а еще сидела в сердце.

* * *

Виляя и соступая с тропы, первым двигался Плохий, а идущий вослед Рубаха ежился от холодного ситничка и высвечивал китайским фонариком общую дорогу.

Золотисто-белесый столбик, чиркающий и неверный, удаляется, тухнет, вспыхивает уменьшенным вдалеке... Взлаивает, урчит и гремит цепью соседская психастеническая дворняга, а вокруг сыро, тёмно и запустело – точно так, что вроде и в самом деле лучше помереть.

«Удали от Меня шум песней твоих, ибо звуков гуслей твоих Я не буду слушать.» [2]

По телевизору близился к финалу фильм шестидесятых годов, поэтически (Хмелев когда-то поучился у его легендарного сценариста), в духе итальянского неореализма рассказывающий о двадцатых.

2

Амос 5, 21–23.

В героя стреляли, били одиночными с шести шагов из нагана: бах, бах... бах! Затем еще раз. И еще.

Он же, могучий, неустрашимый и вдохновенный энтузиаст грядущей справедливости, не падал от прободений «смертоносного свинца», а шел внаклон-враскоряку, ступал в расхристанной в клочья рубахе на убийцу и все не падал, не принимал, не давал внутреннего согласья на нечестную смерть.

Это и была, собственно, в чистом виде смерть за други своя.

Игравший героя актер тоже чуточку был знаком Хмелеву. Уже знаменитый, лауреатом международного фестиваля, он как-то выступал (мудро и кучеряво) пред их курсом в институте, но здесь, в кино, сжигаемый тою ж, что и герой, энергией сердца, он и не играл словно, а всамделишно, взаправду отдавал Богу душу.

С коленей и одного (нераненного) плеча, сведя в купол от чудовищного напряжения спину, он, противу всех научно-медицинских уложений, поднялся вновь. Шаг, еще шаг... еще...

Спустя год или два после того «выступления», он, тридцатитрехлетним, действительно погиб в глухо отозвавшейся кино ситуации.

Сходив и задвинув (не до конца) задвижку в печи на кухне, Хмелев разобрал постель, переоделся и залег с «Наставленьями отца нашего», с коею легче, нежели с какой иной книгой, засыпалось ему в последние дни.

Поделиться с друзьями: