Женитьба Элли Оде (сборник рассказов)
Шрифт:
— Лех! Е-моё, глянь-ка!..
— Что там?
— Е-моё!..
Тимофеевич с великим трудом втискивается в приоткрытые ворота кошары.
— Ну, ты даёшь, Тимофеич. «Е-моё», да «е-моё»… Заладил одно и то ж. Что там?
— Рогаль.
— Рогаль?..
Кошара эта возникла полчаса назад так неожиданно, будто вынырнула из-под земли. В струящемся мареве она, как сказочный остров Буян, манила к себе случайных путников. Леха и Тимофеевич решили передохнуть малость — завернули.
— А ну-ка, — и Леха заглянул в баз. У стены, сунув в узенькую полоску
— А если заразный какой! — сказал Леха.
— Ну и пусть, — ответил Тимофеевич. — Шкуру и рога возьмём.
— Да-да, рожки действительно мощнецкие, Мелкашку принесу…
— Зачем? Я его руками.
— Щёлкнуть-то легче, не слишком настаивая, проговорил Леха.
— Е-моё! Вот гляди…
И началось. Леха остался у ворот, а Тимофеевич, покачиваясь и кряхтя, двинулся. Сайгак ожил вдруг и метнулся прочь. Тимофеевич — за ним.
Сделав круг по широкому базу, обнесённому двухметровой стеной, сайгак понял — западня. У ворот — человек, а стену ему уже не перемахнуть. Круг. Ещё круг, ещё…
Потом, уже в райбольнице, до смерти перепуганный Леха рассказывал:
— Он его, блин, уже вот-вот схватить должен был. Ну, думаю, всё… А он, вишь, что замочил. Развернулся и… Я аж глаза закрыл. Открываю, сайгак в углу стоит, дрожит весь, как лихорадочный, а Тимофеич… посреди база. Я толстяком его считал, а тут смотрю — он, как проткнутая футбольная камера. Но тяжеленный, блин, еле втащил его в машину.
Худайберды Халлыев
Чудесное лекарство
Нам пришлось долго ждать вызова. Строгий голос из репродуктора вызывал желающих разговаривать с Москвой, Мары, Мургабом… А мою Гозель всё не вызывали. Терпение наше иссякло, и мы с ней подошли к начальнику междугородной телефонией станции, По к из этого ничего не вышло — он стел пространно объяснять нам, что вызов не от него зависит…
Гозель была расстроена: так и не удалось поговорить с матерью. Девушка загрустила и смолкла.
— Ну что ты так расстроилась, Гозель? Так сильно скучаешь по матери?
— Ну конечно. А потом, именно в этот день я обычно звоню домой. Теперь мама будет волноваться, будет думать бог знает что.
Губы Гозель мелко задрожали — так было всегда, если её что-то сильно огорчало или возмущало.
Я попытался утешить девушку.
— А я и вовсе с зимних каникул не был дома. И писем домой не пишу, и мне не пишут. Когда я уезжаю, всегда говорю маме, чтобы не ждала писем.
Объясняю ей: если начну писать или звонить — это значит, у меня кончились деньги или ещё в чём-то нуждаюсь. А если не пишу и не звоню, значит, у меня всё в порядке. И в самом деле, когда хорошее настроение и ни в чём не испытываешь недостатка, то зачем беспокоить домашних.
— У
тебя совсем другое дело, ты ведь парень. Если бы ты знал, как всегда волнуется обо мне мама. Если пять дней не звоню, она уже места себе не находит. Слушай, может, мне послезавтра на самолёте домой слетать?!— Ах, Гозель, какая же ты, право! Мы ведь собирались послезавтра отправиться на прогулку на холмы…
— Ну ладно, я попытаюсь завтра поговорить. Только ты приди пораньше и закажи наш номер.
— Обязательно.
Но назавтра мне не довелось заказать переговоры для Гозель. Вместо её матери мне пришлось заботиться о своей матери. Я получил телеграмму от земляка: «Постарайся по возможности поскорее приехать. Твоя мать лежит в больнице». После лекций я отправился в аэропорт. Не прошло и часа, как из окна самолёта увидел своё родное село.
Я вошёл в больницу и пошёл по палатам в поисках матери. Не найдя её там, вышел в больничный двор. На скамейках, в тени раскидистых деревьев, сидели больные и те, кто пришёл навестить их. Несколько односельчанок заботливо окружили какую-то женщину в больничной одежде. Чуть поодаль я заметил ещё одну женщину небольшого роста. Что-то знакомое было в её фигуре. Я остановился, не поверив своим глазам: да это же моя мама! Стираная-перестираная, длинная, не по росту больничная одежда делала маму совсем маленькой. Она стояла в сторонке так одиноко и грустно. И когда женщины смеялись чему-то, она тоже улыбалась, но подойти к незнакомым женщинам, видно, не решалась.
Оказывается, мама может выходить на улицу, значит, ничего страшного нет. У меня сразу отлегло от сердца. Тут мама увидела меня. Негромко вскрикнув: «Дурды!» — кинулась ко мне, забыв обо всём на свете. Она приникла ко мне, я обнял её за худенькие плечи, которые не доставали мне даже до груди. Я совсем близко увидел её седые волосы — они стали белыми. Вдруг пальцы её, обвившие мою шею, ослабли, Руки бессильно опустились, она обмякла.
— Мама, мамочка, что с тобой?!
Я взял маму на руки и поднял её лёгкое обессилевшее тело. На лбу у неё выступил пот.
— Мама, что же с тобой такое?..
Женщины, прервав беседу, поспешили к нам.
— Ой, у бедняжки снова приступ! Скорее зовите врача!.. — объявила одна из них, взглянув на мать. Две другие побежали за врачом.
Тем временем мы отвели маму в палату. Там ей сделали укол, дали лекарство. Круглолицый молодой врач проверил пульс и стал успокаивать меня:
— Сейчас станет лучше, не тревожьтесь. Видно, ваш приезд так на неё подействовал — очень разволновалась.
Врач улыбнулся, и это успокоило меня больше, чем его слова. После ухода врача мы остались с мамой вдвоём.
Мама недвижно лежала на больничной койке с прогнутыми пружинами, и было видно, что дышит она тяжело. Прядки белоснежных волос спустились на лоб. А ведь совсем ещё недавно мамины волосы не были такими белыми… А ещё раньше, давно, когда я был маленьким…
В тот год полевые работы начались рано, и все выехали в поле. Помню, меня с каким-то поручением послали в село, и обратно я возвращался уже поздно вечером. Мама говорила мне: если я задержусь, чтобы поздно не возвращался, а заночевал в селе. Но я всё равно отправился в путь. На моё счастье, мне повстречался Мухамед-ага, который недавно перешёл работать в нашу бригаду.