Женщина из шелкового мира
Шрифт:
Глава 1
Река все тянулась и тянулась вдоль дороги, неизменная, долгая и унылая.
Здесь вообще все было унылым — холмы, скалы, редколесье. Уныние было сутью этого пейзажа. Особенно ночью — Альгердасу не спалось, он долго смотрел в окно и почувствовал наконец такую тоску, что хоть, прямо по поговорке, волком вой. И только под утро сообразил, почему она его преследовала, тоска эта: за два, три, четыре часа пути не промелькнуло за окном ни единого огонька. Поезд все ехал и ехал по бесконечной Транссибирской магистрали через бескрайние пространства, и ничто в этих пространствах не напоминало о существовании на земле человека. Только степи, скалистые камни да редколесье.
— Не знаете, как эта река называется? — зачем-то спросил Альгердас.
Будто не все равно ему это было! Да и знает ли этот опухший от многодневной пьянки мужик на соседней полке, как называется река? Заметил ли он ее хотя бы?
Оказалось, что реку мужик заметил и название ее знает.
— Ингода-река, — просипел он.
Вчера он вместе с собутыльником из соседнего вагонного отсека вдруг взялся петь про дикие степи Забайкалья. Пение было так заунывно и длилось так долго, что он сорвал голос, вот и сипел теперь.
— Ингода, — повторил мужик. — Чита скоро, значит. Дома буду.
Восторга от того, что скоро он окажется дома, в его голосе не послышалось. Наверное, дома была жена — какая ни есть, а помеха беспросветной пьянке.
— Скоро — это когда? — спросил Альгердас.
— Да к вечеру.
«Хорошенькое скоро! — с тоской подумал Альгердас. — Сейчас же утро только. И зачем, в самом деле, такие пространства? Никому не нужные… Каково, представляю, китайцам это видеть».
Он вспомнил, как многолюдно было на пекинских улицах, когда праздновали Новый год по лунному календарю — там он назывался праздником Весны. Как сияла иллюминация, светились и перемигивались бесчисленные фонарики, как небо над городом полыхало фейерверками и сколько было радостных лиц, лиц, лиц — бесконечное число веселых людей на праздничных улицах!
— Пойду. — Сосед спустил ноги с верхней полки. — Может, у Кольки выпить осталось. Башка трещит. Хотя навряд он оставил. Тоже ужратый вчера был.
Тяжело маялся с утра не только Альгердасов сосед, но и почти весь вагон. Дембеля-пограничники, которые ехали в последних трех отсеках, давно уже сновали туда-сюда в поисках опохмела и громко матерились из-за полного отсутствия такового.
Сто раз Альгердас последними словами уже обругал себя за то, что не подождал — день, два, неделю, да хоть сколько! — пока будут билеты из Пекина до Москвы в купейный вагон. По-хорошему, так и поездом не надо было ехать, для таких расстояний придуман самолет. Но ему мало того что сдуру захотелось проехаться по Транссибу, так еще почему-то и не терпелось вернуться в Москву скорее, скорее — а зачем? Он и сам не знал. Вот и решил, что доберется плацкартом. Вот и меряй теперь просторы родины, придурок!
День был так же однообразен, как пейзаж. Хотя в весенних забайкальских степях было что-то такое, что тревожило, и даже сладко тревожило сердце. Но тревога эта только сердила Альгердаса. За год, проведенный в Китае, он вообще много раз сердился на себя. Он перестал себя любить; дело было в этом.
«Хоть бы станция какая! — зло подумал он. — Хотя зачем?»
Просто его измучило долгое движение вперед. Из-за своей безостановочности оно выглядело бессмысленным. Он смотрел в темнеющее окно, и ему казалось, что оттуда, из вечерней синевы, смотрят на него глаза, смотрят с той любовной пристальностью, которую он вспоминал весь этот год, проведенный в одиночестве.
Но никто на него не смотрел, конечно.
Наконец поезд притормозил, подъезжая к станции. Альгердас спрыгнул с верхней полки. Вагон был битком набит багажом — в основном это был товар, который везли из Китая на продажу. Он с трудом протиснулся по проходу в тамбур, где уже толпились пассажиры, которым тоже не терпелось спрыгнуть на платформу, размяться, глотнуть свежего
весеннего воздуха.Платформа выглядела неказисто. Какое-то одноэтажное строение, напоминающее скорее будку, чем вокзал, и все.
— Буфет хоть есть тут? — озираясь, спросил помятого вида старичок в куртке, наброшенной поверх линялой майки, у местной женщины, которая держала в руках большую клеенчатую сумку.
— Зачем тебе буфет, дед? — бодро ответила она. — У меня все есть.
Она живо расстегнула сумку и продемонстрировала батарею бутылок с пивом и водкой. Имелась и закуска — пакетики с чипсами и сушеным кальмаром. Один вид этих товаров усилил Альгердасово уныние до последней степени.
Он пошел вдоль поезда к станционному зданию. Не то чтобы оно его интересовало, буфет ему был без надобности, но хоть какое-то разнообразие.
Вдоль платформы уже выстроился целый ряд женщин с точно такими же клеенчатыми сумками. Не все они продавали водку и пиво — у некоторых была вареная картошка. Когда-то в детстве ездили с мамой поездом в Крым, и эта вареная картошка на станциях казалась самым вкусным, самым праздничным лакомством. Альгердас с самого Курского вокзала начинал ждать, когда же будет Тула, нет, близ Тулы еще рано, мама еще считала, что мальчик не успел проголодаться после домашнего завтрака, а вот возле Орла и Белгорода она уже покупала на платформах желтую, рассыпчатую, горячую, по-домашнему сваренную картошку… А потом, после Харькова, начинались спелые, самые вкусные на свете украинские фрукты. Как прекрасен был тот мир, переполненный… Чем он был переполнен? Теперь ему, наверное, никогда уже этого не понять.
Вареная картошка на этой неизвестной забайкальской станции была серого цвета и даже на вид казалась склизкой. С первого же взгляда на нее было понятно, что сварена она для чужих людей, к которым испытывают в лучшем случае безразличие.
Да Альгердасу и не хотелось никакой картошки. Ему хотелось как можно скорее оказаться в Москве.
— Эй, парень! — вдруг услышал он.
Женский голос, окликнувший его, был молодой и, главное, очень необычный. Не пронзительно зазывающий, как голоса торговок, а какой-то… Обещание в нем было, что ли? В чем состоит это обещание, Альгердас не понял. Он обернулся на голос.
И увидел его обладательницу.
На вид она была лет двадцати, может, годом-двумя постарше. А внешность у нее была такая, что на ней невозможно было не задержаться взгляду. Такую внешность трудно было представить на этих унылых просторах, она с ними совершенно не соотносилась.
Волосы у этой женщины — да какой там женщины, просто у девчонки — были длинные, прямые и такого яркого белого цвета, которого мечтают добиться у самых дорогих колористов самые эффектные московские дамы. И даже при смутном станционном освещении было видно, что цвет этот у нее естественный. Лоб девчонки до самых бровей был закрыт челкой, и оттого, что она смотрела из-под такой длинной челки, казалось, будто смотрит она исподлобья, настороженно и вместе с тем дерзко. И, опять-таки даже при неярком свете, было видно, что глаза у нее изумрудно-зеленые.
Как жить в глухой этой местности с такой внешностью, уму непостижимо!
Однако то, что девушка местная, было очевидно. Красиво в ее облике было лишь то, что было дано природой. То же, что зависело от собственного вкуса, сразу выдавало полное отсутствие такового, причем отсутствие именно в сторону глубокой провинциальности, даже захолустности. Она была одета в какой-то немыслимый зеленый свитер с люрексом, чем-то блестящим была украшена и ядовито-голубая джинсовая юбка, а каблуки туфель были такой высоты, что непонятно было, как же она передвигается по ухабам, которые начинались сразу за платформой. Тщательность всего ее наряда была так очевидна, что девушку было более жалко, чем если бы она была одета в рубище.