Женщина при 1000 °С
Шрифт:
«Такое уже бывало», – вот очевидный ответ, но он не породил ничего, кроме холодных взглядов.
Я подумала: он поймет это, когда мы предъявим наш светловолосый выигрышный билет, – через год, а может, через десять; а до этого мы будем идти каждый своим путем.
Я быстро свела знакомство с долговязым парнем, который и стал моим Предйоуном, и стала жить у него. Хуан Кальдерон был испанцем до мозга костей, и все ему давалось легко, кроме винопития, которым он, однако, в основном и занимался. Он работал на скотобойне и пытался прокормить свое маленькое семейство – тонкопалый юноша с обессиленностью во взгляде.
Мы жили в эдакой хибаре из рифленого железа, во дворах в тупике в Боке, генуэзском руиноквартале недалеко от порта. Эта хибарка также служила приютом для кошек и мышей и стояла во дворе трехэтажного каменного дома, словно непрошеный гость. Я сделалась домохозяйкой-домоседкой, ведь тогда в южном полушарии еще не
У меня было мало молока, и мне посоветовали ходить к кормилице, которая жила в этом же квартале. Дважды в день я с моим солнышком вставала в очередь к ней. Там всегда бывали две или три другие матери со своими младенцами. Дойная женщина сидела в плетеном кресле посреди сада, под чахлым деревом – широкогрудая улыбчивая Аудумла [273] , а рядом с ней стоял внушительных размеров бурдюк красного вина. Иногда у нее на каждой груди было по ребенку, но чаще только один, а свободной рукой она тянулась за вином. Подозреваю, что молоко у нее было с градусами, ведь она вечно прикладывалась к бурдюку; с губ у нее не сходила блаженная улыбка, и она регулярно принималась распевать песни. Я забеспокоилась, но мне сказали, что грудное молоко в смеси с красным вином для детей как раз полезно. Во всяком случае, в этот период моя малютка все ночи спала спокойно. Зато мне было ужасно трудно смотреть, как мой ребенок берет мозолистый сосок, уже обмусоленный за эту неделю десятками других детей, и я вспоминала, что у нас дома говорили: «Родной язык впитывают с молоком матери».
273
Корова из древнескандинавской мифологии, молоком которой питался первый житель мира – великан Имир.
По этой причине я выписала с родины исландские стихи и прозу и без передышки читала их для детских ушей. Никогда еще исландский ребенок не получал с колыбели такое высоколитературное воспитание. И ее первые слова были: «Ввейх, ввейх!» Это потому что я часто читала при ней начало «Страстных псалмов» [274] : «Вверх, вверх, душа моя и весь мой разум!» Я соглашусь с поэтом Эйнаром Бенедиктссоном, считавшим что это самые замечательные начальные строки во всей исландской поэзии.
274
Произведение Хатльгрима Пьетюрссона (1614–1674) – цикл из 50 псалмов, повествующих о страстях Христовых. В Исландии «Страстные псалмы» обычно читают на пасхальной неделе.
Несмотря на то что я наконец поселилась в мегаполисе, а вокруг моего Предйоуна и его приятелей всегда царило веселье, я была скупа на ночи. Я наконец обрела смысл жизни. И пусть Кальдерюк бубнит сколько влезет, мне все равно. В дочери, моей Блоумэй, я нашла лучшую в жизни наперсницу. В сущности, это было самым лучшим сожительством двух женщин из тех, что мне довелось испытать в те дни. Несмотря на бедность, холод, суету и целые осени одиночества, я чувствовала счастье.
142
Черепашье Рождество
1951
А еще была Марта. Марта – это черепаха со двора. La tortuga. Каждое утро она стояла у наших дверей, и если открывали, заползала в дом. Каждый день я выносила ее на улицу, но ей всегда удавалось опять пробраться внутрь. Она была упряма как черт: не успеешь оглянуться, а она уже у тебя в кухне! Ребенок, разумеется, радовался такому товарищу по ползанию и из солидарности с ней ползал по полу, но я боялась, что черепаха укусит крошечный пальчик. Она была размером со сковородку и таскала свой упрямо-твердый панцирь по двору, словно осужденная душа. Дневной свет лежал на твердокаменных боках, прозрачный и глянцевитый, как масло. Она как будто носила день на своих плечах. Ребята со двора назвали ее Мартой в честь толстухи из дома напротив, и мальчишки сурово наказывали ее, если она вставала на пути их мяча. Дети помладше били ее палками. Конечно, она постоянно искала убежища. Иногда ее возня на пороге будила меня ни свет, ни заря.
В канун Рождества 1951 года на дворе стояла духота. Мой испанский Йоун уже третий день где-то
пропадал. Он торжественно обещал мне, что загулял в последний раз перед Рождеством, и на день святого Торлаука непременно появится дома. Но что для него Рождество? В лучшем случае: «Ну, выпьем за Христа!» Здесь не было ни елки, ни свиного жаркого, только крошечная посылка с родины, от мамы и Фридрика. Я приглашала к нам папу, но он сказал, что хочет пойти на рождественское дежурство в кузницу. Вот уж не знала, что железки тоже справляют Рождество. Я догадывалась, что, скорее всего, за праздничным столом будем только мы вдвоем: я и Солнышко. Но у меня не было денег на праздничную еду. Перерыв весь дом, я обнаружила лишь полпесо, un medio peso, в кармане йоуновых брюк. В отчаянии я вскрыла мамину рождественскую посылку. В ней были «Атомная станция» Лакснесса и вязаные шерстяные варежки. А денег не было. Мамин муж, Фридрик Джонсон, часто подкладывал в мамины послыки американские доллары. «Ms. Herbj"org M. Bj"ornsson» – было написано красивым почерком бизнесмена на бледно-коричневом конверте. Эти посылки были настоящей милостью неба. Но в этот раз сластей нам не прислали.Я снова пробежала глазами мамино письмо. Дедушка вернулся из Лондона. Он пробыл там всю осень: ему делали операцию. Она, как писала мама, прошла удачно, но ему пришлось долго лежать в больнице, одному, без бабушки. Уже позже я узнала, кто сидел с ним там, держал президента за руку и пел ему колыбельные на семнадцати языках. А в остальном в «Маленькой Америке» все было по-прежнему. На Рождество в этом году дарили пластмассовые игрушки, а на прошлой неделе супруги Джонсоны сходили в кино на «Green Grass of Wyoming», «романтическую картину с лошадьми».
Я сложила письмо, присела на порог и закрыла лицо руками: не будет никакого Рождества, только макароны с бычатиной, как и раньше изо дня в день. За спиной у меня на полу лепетал ребенок и вертел вокруг себя рваную оберточную бумагу и исландскую шерстяную варежку. Во дворе пекло солнце, из открытого окна верхнего этажа доносились завывания Карлоса Гарделя про любовь-икровь, вверх по стволу дерева семенила ящерица. Ничего себе сочельник! Ах, как мне сейчас не хватало зимней темноты и промозглого холода! Из подвала напротив выскочил мальчишка и понесся через весь двор на улицу: босой, в одних штанишках.
Марта приковыляла ко мне и сделала еще одну попытку пробраться в дом. Я обиженно отодвинула ее ногой и спросила себя: а почему для нас, исландцев, Рождество настолько священно? Мы празднуем его с усердием, граничащим с религиозным фанатизмом. А ведь я не считала себя верующей. Скорее всего, это связано с нашим расположением на земном шаре. Норвежская колония в Байресе пошла в этом рождественском фанатизме еще дальше, чем мы – исландская семья, попробовавшая справить здесь Рождество в прошлом году. Хуану была непонятна эта суровая торжественность, начинающаяся с шести часов накануне d'ia de Navidad [275] . Разумеется, он бы ни за что не захотел, чтоб эта скандинавская праздничная преснятина опять повторилась в его собственном доме. Я была почти рада, что сейчас он ушел. Но одиночество было огромным, а безденежье мучительным. Мне показалось, что жизнь покинула меня, и я призывала все ее силы сделать так, чтоб ко мне пришла надежда. Но пришла только черепаха Марта, в очередной раз протащившая мимо меня свой панцирь. Я была настолько вялой, что на сей раз подпустила ее к самой ступеньке, на которой сидела, а потом стала наблюдать, как животное карабкается на нее. Привычные движения ее «рук» были почти комичны. Черепаха напоминала несмышленого младенца, который сам изобрел способ проникать в буфет с конфетами.
275
Рождественского дня (исп.).
Затем Марта легко перемахнула порог и шагнула в дом. Ребенок обрадовался ей, как старой подруге: «Марта! Марта!» Я оставила их – пусть поболтают, – а сама стала пытаться углядеть хоть пятнышко темноты среди всего этого солнца, низвергавшего во двор плотные потоки жары. Я не без зависти вспомнила об «отце моего ребенка», живущего в вечной темноте и тишине. И вдруг раздалось: «Марта упала! Марта упала!» Я обернулась и увидела, что черепаха лежит на спине рядом с девочкой, которая, очевидно, сама перевернула ее, а теперь сидит, вытаращив глаза, и тычет в нижнюю часть панциря. Лапы черепахи шевелились в воздухе, словно выползающие из блюдечка червяки. Блоумэй делала то, что, как она думала, безуспешно пытается сделать ее подруга: хлопала в ладоши. Я поднялась, подошла к ним, склонилась над бедняжкой Мартой и уже собралась перевернуть ее, но тут увидела, что к ее брюху приклеилась сложенная бумажка: купюра в пятьсот песо нежно-голубого цвета. Тогда, как, впрочем, и сейчас, это были большие деньги. Черепаший бог услышал мои молитвы.