Женщина при 1000 °С
Шрифт:
Я вновь родилась только через два месяца. Для новой жизни, не такой, как раньше. Жизни номер семь.
144
Болтус Иванный
2009
Эх, зараза, встать, что ли? Вверх, вверх, развалина моя! Не могу больше валяться в постели! Только, пожалуй, на своих ногах я отсюда не выйду, хотя после смерти, вроде, болезней не бывает – одна сплошная бодрость? У нас дома живущие в утесах альвы были настоящими атлетами и поздно по вечерам рьяно брались за работу на ночных пастбищах Исландии. Обалдеть: прошлой ночью мне приснился фюрер с поднятой рукой, длиннопалый на камне, на причале у нас на Свепноу, гремящий над водорослевыми берегами.
А вот и она, родимая, входит с дневного света в мой разум – Лова собственной персоной, а с собой она притащила
«Да. Как ты?»
Ах, он пришел попрощаться.
«Мне немного осталось».
«Что?»
«Мне немного осталось».
«Да».
«А все из-за Гитлера».
«Что ты сказала» – вновь переспрашивает он. Я стала очень плохо видеть. Мне уже альвы в очередях являются и требуют бутылки. Когда же придет великий Ржа? Эх, легкозимье мое да лихолетье… Требую ноты и новую музыку.
«Это все из-за Гитлера. Это он виноват в том, как…»
И тут подступил кашель.
«Ах, сейчас мне придет полный шахматец: они все требуют бутылки… бутылки…»
«Мама?»
И тут происходит много событий одновременно: я теряю четверть рассудка, а Доура протискивается в гараж, здоровается со всеми, захлопывает дверь и заводит: не знаком ли мне австралиец, мужчина из Австралии, который все выходные стучался в дом, в последний раз – сегодня с утра, эдакий громила размером с тролля: руки толщиной с ногу, а голова маленькая, волосы светлые; он требует Линду, хочет поговорить с Линдой, знает, что она живет в этом доме, потому что ее компьютер здесь. Он хотел осмотреть все комнаты, заглядывал под кровати, как полицейский, и слова, и тело у него были горячими: ей пришлось насухо протирать паркет там, где он лежал.
«С него пот просто ручьями струился. Вся спина взмокла».
«Это Бод».
«Что?»
«Скажи ему, что Линда переехала».
«Линда? А кто эта Линда?»
«The Lady Inside». [277]
И тут в голове опять темно, а в ушах буря: смотрю на Доуру – розовогубую, пляжнозагарую – но не слышу ее, только смотрю, как она открывает рот, и Лова тоже – как в немом кино. Значит, слух у меня отказал? А мой Магги сидит съежившись и твердит покаянный псалом, словно олигарх у входа в ад. Он обвел вокруг пальца пятнадцать тысяч человек во славу себя самого, воздвиг для них долги выше, чем дома, а потом отобрал у них машины.
277
Женщина внутри (англ.).
«Тебе надо поговорить с ними, с этими людьми», – говорю я наконец, когда слух возвращается. И все же голос у меня подводный, а уши над водой.
«Что?»
«Думаешь, тебя заберут?» – спрашиваю я, старое позорище.
«Заберут?»
«Ну, в тюрьму посадят».
«Нет… я же простой сотрудник».
«Подмастерье на фабрике плутней?»
«Да».
«Это у тебя наследственное. И все это из-за Гитлера».
«Банковский кризис?»
«Да, и он тоже».
Затем – молчание, тем более удивительное, что здесь присутствует Доура, эта великая мастерица начинать разговоры.
«Рад тебя видеть, мама», – наконец произносит он.
«Передавай привет Халли и Оули. Скажи им, что их мама от всей души хотела бы им помочь. Но восьмая жизнь не позволяет мне бо… больше – и тут меня захватил такой сильный приступ кашля, что я едва не отдала концы. Но потом меня отпустило. – Скажи им: пусть все валят на Гитлера. Он для нашего века, как Христос, пока еще все на себя берет».
Закончив, я зашлась в новом приступе кашля, но по воле какой-то высшей силы мне удалось пережить и его. Жизнь захотела дать мне еще один час. Я решила провести его с пользой и начала рассказывать им историю. Про папу в Советском Союзе.
145
Ганс Биос
1944–1945
Из-за толстого поросенка в румынском лесу папа угодил в плен к русским. Это было таким позором, что следующие дни ему так и не запомнились: перегоны в неделю длиной, мосты и лесные тропы проносились у него в голове, словно кинолента, пока
он покачивал головой в кузове машины, уставившись на свои грязные башмаки, и видел в них лицо мамы.Очнулся он в безымянном лагере для военнопленных в безымянном месте. «Советы не оправдали своего названия: мне там ничего хорошего не посоветовали», – любил он приговаривать с тех пор. Они спали по пятнадцать человек в одной кровати, невольно прижимаясь друг к другу, словно звери разных видов, а по утрам их будили в четыре часа: по первому морозцу валить лес, а после – пилить. Его товарищи-заключенные все были немцами и умирали по двое в день: падали, истощенные, на снег и за несколько минут заледеневали. Но их всегда сменяли «новые». Моему отцу казалось, что это все время одни и те же люди, он не видел разницы между теми, кто умер вчера, и теми, кто прибудет завтра. Может, он и сам был одним из них? Он не исключал, что и сам несколько раз умер и ожил, будто лагерь был игровым полем, где Жизнь и Смерть развлекались боями. Невозможно было понять, на какой ты стороне, ясно было лишь, что и по ту, и по эту сторону ад заледенел.
По вечерам рассказывали историии о роскошном житье в отечественных лагерях в восточной Сибири.
Я знаю это все из писем, которые он слал мне из Гриндавика и других мест, в своем великом стремлении примириться с самим собой и с мирозданием, дописаться-достучаться до своей единственной дочери, и из этих записок вышли бы отличные мемуары, но они были слишком неправдоподобны для того, чтоб увидеть свет в Исландии – республике молчания, которая, при всем том, не желает читать ничего, кроме вранья: половинного и полного.
В одно сумрачное утро они углубились в лес так далеко, что оказались на другой его стороне; в снегу за деревьями виднелась колонна машин: железные кони защитного цвета с красными звездами на бортах. В рассветных сумерках из передней машины соскочил солдат, изо рта у него струился пар. Отец увидел самого себя три года назад, в то утро, когда ему велели держать руку немца. Тогда ему было холодно, а сейчас у него душа замерзла. Русская арестантская одежда была ничуть не лучше немецкой, больше всего она напоминала ватную пижаму: штаны и куртка. Арестанты спешили приняться за работу, потому что на ней можно было хоть немного согреться. Питание было: порция непеченого теста с ноготок, размоченная леденеющей водой. Папа потерял четверть желудка и передние фаланги двух пальцев на ногах.
И все-таки это было получше, чем дать застрелить себя в румынской деревушке, неся в голове 6000 строк Гейне.
«Я за все это время ни слова не сказал, – писал он. – Немецкий язык у меня в голове замерз. Как будто Гитлер мстил мне тем, что отобрал у меня речь. Там некоторые даже сомневались в том, что я – один из них. Но многие заключенные жили надеждой и при западном ветре навостряли уши, надеясь услышать канонаду немецких орудий. Но наградой за это им бывал лишь русский свинец. Когда кровь окрашивает снег – в этом зрелище есть странная красота. Красный цвет впитывает белое, пока не остывает. Тогда он становится черным».
В конце концов немота сослужила ему хорошую службу. После Нового года лагеря принялись прочесывать в поисках новых бойцов для пополнения армии: приближалось финальное наступление. В русских амбарных книгах исландец оказался записан, как «Ганс Биос», и теперь кто-то решил, что этот сорокалетний скандинавист – вовсе никакой не немец, а эстонец! Внутренний голос велел папе не отказываться от такой чести, и через три дня он уже был свободным солдатом: сидел вместе с целым взводом немолодых новобранцев в красноармейской машине для перевозки людей, полностью одетый, с русской винтовкой на плече. Это была примерно та же дорога, по которой шагала на своих ногах-столбах любезная Ягина, и недалеко от той дороги, по которой он сам шуровал за немецкой баранкой три зимы назад: на полвойны моложе, на целую войну оптимистичнее. И все же тот факт, что теперь он едет по этим местам в другом мундире, противоположной армии, оказался не таким убийственным, как он предполагал. Все было лучше, чем валить лес для Сталина, а сам по себе мундир не имел в бою никакого значения; на войне все – братья, все – враги: для всех важно лишь одно – остаться в живых. Папа сражался только за самого себя. Он должен был отвоевать ту пядь земли, которую уступил, чтоб покорить потерянный нынче мир.