Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка)
Шрифт:
Я расспрашивал матросов, потягивавших вино в остериях — а их в Неаполе что блох под матрацем — какие суда заходят в порт и покидают гавань. Видел в Санта-Реститута, бывшем святилище языческого Аполлона, проповедника, который, размахивая руками, словно одержимый, громил бездельников-лаццарони и вопил, что всем им уготована огненная пасть Вельзевула. Я молился в кафедральном соборе у гроба епископа Януария, а в церкви Санта Мадонна дэль Кармине, где обрели покой останки несчастного принца Конрадино, казненного на Купеческом Рынке, просил Пресвятую Деву «la bruna» помочь мне поскорее вернуться в Гданьск.
Итальянцы зовут Неаполь земным раем, однако я был уже по горло сыт этой райской жизнью у подножия покрытой виноградниками, дымящей горы — воистину врат пекла — из черного зева которой по ночам выходят бесы. Пыль цвета пепла толстым слоем покрывала листья окрестных
Сибилла? Перед глазами у меня возникла синьора Песка, стройная, черноволосая сицилийка со жгучим взглядом и золотыми кольцами в ушах, которая во время вспышек необъяснимой злости превращалась в настоящую ведьму. Это из-за нее мне было не по себе в доме пекаря! Связался синьор Джузеппе с чудищем пострашнее «девятиногих козлов», что жарились в кипящем масле на углах неаполитанских улочек. Я боялся ее искушающих улыбок и колдовских глаз, чьи взгляды пронзали душу, словно острые копья.
«Felicissima notte», — желала она мне каждый вечер, только я уснуть не мог. Мешали пронзительные крики ослов, вывозящих по ночам из города отбросы и нечистоты, брань погонщиков, скрип колес, серенады влюбленных и кошачье мяуканье, а когда под утро я все же забывался тяжелым сном, меня преследовали кошмары, и я, подобно Никколо, проваливался в бездну, полную копошащихся чудищ. Чего только я не видел! То из клубящегося тумана восставал вдруг призрак слепого скитальца д'Ории, которому, в обмен на спасенные с потерпевшего крушение судна книги, гданьский совет даровал место последнего упокоения в бывшем монастыре францисканцев, позднее превращенном в академическую гимназию, где в юности я обучался наукам. То чародейка Сибилла простирала руки, хищные и гибкие, будто щупальца спрута. Всплывал облепленный водорослями, косматый Никколо, с зажатым в кулаке кинжалом, хлестала кровь из шеи обезглавленного Конрадино, жалобно кричали чайки на руинах «Проклятого Дворца»… Дымился черный Везувий, и в пламени Чистилища вопили грешники, чьи искаженные мукой лица я видел вечерами на церковных витражах, освещенных тусклыми огоньками масляных лампадок. Все вместе являло жуткое зрелище Страшного Суда, и наутро я просыпался измученный и разбитый, словно снятый с креста…
Помню, было это девятнадцатого марта. Я едва нашел в себе силы подняться с постели и хотел, по обыкновению, поскорее покинуть дом пекаря, однако меня задержал хозяин, сказав, что нынче его именины, а, кроме того, праздник неаполитанских fritaruoli — тех, кто занимается приготовлением жареных блюд, находящихся под покровительством Святого Иосифа, к гильдии которых синьор Песка издавна принадлежал.
Уже накануне все пекари — ибо жар и пламя были неотъемлемой частью их ремесла — вывесили над своими лавками картины, живописующие муки грешных душ в Чистилище, а сегодня расставили на улице железные треножники, развели под ними огонь и поджаривали на огромных противнях праздничную снедь. Один из подмастерьев синьора Пески месил тесто, второй лепил булочки и бросал их в кипящее масло, а третий вылавливал готовые изделия, наколов на железный вертел, и подавал четвертому, который с шутками и прибаутками угощал прохожих. Эти двое, в честь праздника, водрузили на головы белые, завитые парики, делавшие их похожими на святочных ангелов.
Сам виновник торжества с раннего утра щедро потчевал соседей вином из глиняного кувшина и, едва не лопаясь от гордости, выслушивал крикливые похвалы, которыми они одаривали его стряпню. Пиршество — сперва публичное, а затем в семейном кругу, куда был приглашен и пан Вольский — растянулось до поздней ночи.
Когда, уже затемно, пан Томаш, кончив рассказывать о своих необычайных приключениях, удалился на отведенную ему квартиру,
расположенную неподалеку от королевского дворца, синьор Джузеппе храпел вовсю, уронив голову на залитый вином стол, да и у меня слипались веки. Однако в эту ночь мне пришлось долго ожидать капризного Морфея и я никак не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок. Бормоча молитву Святому Эразму, я слышал доносившийся из-за тонкой перегородки плач синьоры Песка. От пана Томаша я знал, что она несчастлива в браке. Родные ее умерли рано, из двух братьев, младший, с кем ее связывала нежная дружба, полег от сарацинского ятагана где-то у берегов Кипра, а старший постригся в монахи в Мессине, предварительно выдав сестру, которой едва сравнялось шестнадцать весен, замуж за пекаря с улочки Меццоканоне. Бедняжка не испытывала к старому пропойце ничего, кроме отвращения, он же предпочитал молодой красавице-жене компанию собутыльников из «Аль Эрколе» и с ними проводил за выпивкой многие ночи.«Кто любви не знает, тот со счастьем дружит: ночью спит спокойно да и днем не тужит», говаривал пан Горжеховский, мой арматор с берегов Мотлавы.
Только все это сплошное вранье! Жизнь без любви, что дерево без плодов, пуста и тосклива. За это, други, я готов вам руку дать на отсечение. Я понял это еще тогда, в Неаполе, очутившись один на чужбине, не имея подле себя родной души, кроме чудака-адмирала Его Святейшества Папы. Что с моими близкими? С отцом, смотрителем мотлавского маяка, и нареченной, дочерью корчмаря при «Матросском Доме»? Сон с меня, будто рукой сняло. Я поднялся с постели, распахнул окошко душной мансарды и выглянул наружу. Ночь выдалась ясная, с севера дула бодрящая трамонтана. Я вдохнул полной грудью, словно глотнул освежающего вина… как вдруг услышал тоскливый призыв, знакомый мне из песни молодого слепца:
«Gurgium a te! Gurgiu…»
Из соседнего окна простирала белые руки Сибилла, жарко шепча непонятные слова, пока со стороны Кьяйи не прилетела какая-то птица. Может быть, большой голубь, а, может, чайка — этого я не разглядел, несмотря на струившийся с неба лунный свет. Птица опустилась на протянутую в ночь руку синьоры Песка и мягко коснулась ее щеки.
«Здравствуй, Конрадино, — промолвила нежно молодая женщина, — здравствуй, любимый! Как хорошо, что ты вновь навестил меня, в моем горе. Я так по тебе тосковала!..»
Потрясенный, я протер глаза. Между тем колдунья (теперь я в этом не сомневался) отступила в глубь комнаты и захлопнула окно. Около часу она беседовала со своим странным гостем, но так тихо, что я не мог разобрать ни слова, хотя изо всех сил напрягал слух, прижимаясь ухом к стене. Наконец, когда соборный колокол пробил час ночи, по соседству скрипнула дверь. Я осторожно выглянул в коридор. Царивший там сумрак рассекла полоска дрожащего света. Из спальни хозяйки дома, неслышно ступая, вышел молодой моряк в широкополой шляпе и голубом кафтане, на котором я с ужасом различил пятна смолы и засохшей крови; за поясом у него торчал охотничий нож и два пистолета. Синьора Песка, босиком, в длинной рубашке и наброшенной на плечи шали, держа в руке фонарь с догорающей свечой, проводила его до лестницы.
«Buona notte, Silla, — сказал моряк, когда она прильнула губами к его мертвенно бледному лбу. — A rivederci carissima mia!»
Заскрипели ступеньки, потом снизу донесся глухой стук захлопнувшейся двери. Сицилийка с колдовскими очами королевы Джованны, погибели моряков, горестно вздохнула, отерла с ресниц навернувшиеся слезы, помедлила еще мгновение и, словно дух, исчезла в своей комнате, прошептав на смеси итальянского и латыни что-то вроде: «L'amore vincit mortem — любовь побеждает смерть…»
После таких событий я и дня не мог задержаться в доме пекаря на улочке Меццоканоне. Но к тому времени у меня вышли все деньги, а с заработком было туго. За гроши я подрядился писать письма, а иногда просто за угощение помогал пану Вольскому, который диктовал мне свои воспоминания, предназначенные для потомков. Но поскольку пребывание моего друга в Неаполе близилось к концу, я начал всерьез опасаться, как бы не пришлось мне завербоваться в солдаты или, что еще хуже, погонять ночами по Виа Толедо бурых лопоухих ослов, запряженных в повозки с городскими нечистотами. В таких стесненных обстоятельствах я вынужден был затянуть пояс и дважды взвешивать каждый сольди, прежде чем истратить. И хотя при мысли о том, что живу бок о бок с ведьмой, в жилах у меня начинало клокотать, будто старая кровь мученика Януария, сберегаемая в ковчежце неаполитанского собора, я по-прежнему жил в постылой мансарде, опасаясь, единственно, смочить губы в вине, которое синьора Песка мне перед сном подавала.