Женщины в пустоте
Шрифт:
Даже теперь я не решилась бы спросить у матери о её личной жизни в те годы; была ли она у неё? Своего отца я совсем не помнила. Я не помнила даже, чтобы когда-нибудь я спрашивала её о том, кто был мой отец и почему его с нами нет. Каким-то образом я знала только, что он жив и что о нём не надо задавать вопросы. Эти вопросы слишком смутили бы нас обеих.
Наверное, могло сложиться впечатление, что у нас с матерью не было близких отношений, но на самом деле это было бы неправдой. У нас были близкие, дружеские отношения, и раньше мне казалось, что мы с ней говорили обо всём на свете. Но получается, что о многом мы всё-таки не говорили.
Я вспомнила вдруг странный
По случайности именно там у меня в первый раз – довольно рано для моего возраста, и совсем неожиданно для меня – начались месячные. Думаю, я даже не сразу поняла, что это такое. С удивлением я обнаружила, что, кажется, была единственной в отряде девочкой, которой мать не сунула в сумку прокладки "на всякий случай". Всё закончилось хорошо: мне разрешили не ходить на утреннюю зарядку, кто-то из девчонок в моей палате с долей зависти отдал мне свою упаковку прокладок, и пару дней подряд моё самочувствие интересовало всех вокруг.
Когда за мной в конце смены приехала мать, я тут же ей об этом рассказала. Мне кажется, что я и выложила матери эту новость вот так, с ходу, только потому, что отвыкла от дома, практически одичала за время этой смены в лагере, впервые уехав из дома так надолго.
Вместо ожидаемого весёлого переполоха, похожего на тот, что случился среди девчонок и вожатых в моём отряде, когда у меня они вдруг «пришли», я тут же ощутила густое смущение, повисшее между мной и матерью.
Гигиенические средства мне с тех пор регулярно покупались, но больше мы об этом не говорили.
Долгое время, должно быть, примерно до этого возраста, я ничего от матери не скрывала.
Когда у меня, наконец, появилось то, что нужно было скрывать, – я стала писать об этом в дневнике.
У нас по-прежнему царил мир. Я не лицемерила и почти не притворялась. Но всё тревожащее, всё волнующее и всё, что было мне в то время по-настоящему дорого, я переносила в свой параллельный мир. Прибавляла к тому, о чём мы никогда не говорили.
Мне казалось, что только за счёт этого я и существую как отдельная единица. Я старалась наполнить этот свой параллельный мир, чтобы он не исчез, чтобы его створки не схлопнулись, как створки раковины. Эта сфера невысказанного словно бы стала моей единственной защитой от исчезновения. От растворения в том, что называлось «мы».
***
Теперь всё это давно было в прошлом.
Но, возможно, для меня прошлое так никуда и не ушло.
Один французский философ считал, что жизнь непрерывна и что человек в каждый момент своей жизни представляет собой сумму того, что он пережил, является живой совокупностью своего опыта, своей эволюции, и «прошлое» является той материей, из которой он состоит. Из этого положения он делал интересные выводы, но главное – этот философ тоже считал, что прошлое никуда не уходит.
Мне кажется, я никогда раньше даже не пыталась преодолеть последствия своего детства, по-настоящему оставить его позади, стать независимой от него.
Долгие годы, мне кажется, я старалась просто не быть собой, отбросить себя полностью и быть другим человеком.
Теперь я снова вернулась в этот дом. Это было поражение, в каком-то смысле я была сломлена теперь, раз вернулась сюда. В моей жизни не было сейчас ничего. Как река, моя жизнь словно бы временно пересохла, и, наверное, поэтому я так глубоко погрузилась теперь
в воспоминания о событиях, которые произошли очень давно.Возможно, я искала в Якобе зеркало, потому что он был первым мужчиной, который увидел, заметил меня. Возможно, я надеялась, что это зеркало отразило меня ещё до того, как я изменилась, до того, как я стала стараться быть кем-то другим.
Я подумала: но, может быть, Якоб и не видел меня.
***
Я откинула волосы со лба. Не так давно, в течение одной недели, в зеркале я нашла у себя несколько седых волос, их было всего несколько, три или четыре, и их стальной блеск был даже красив, но меня всё равно парализовало ужасом.
Я едва приближалась к возрасту Христа, я не могла начать седеть, пугаться было рано – в этом я могла себя убедить. И всё же это были далёкие позывные, первые вестники того, что я не вечна, что и мой срок кто-то где-то отсчитывает и что когда-нибудь, совсем скоро, этот срок истечёт.
Мне казалось, я чувствовала в себе онемелость – высшую степень оформленности; и незаметно эта онемелость словно бы переходила в неподвижность, в каменность. В невозможность сдвинуться с места.
В невозможность заново прорасти ростками во внешний мир.
В какой-то степени теперь я чувствовала в себе способность любить гораздо большую, чем когда-либо. Однако это тепло словно бы уходило вглубь, становясь тайным жаром, вместо того, чтобы проявляться вовне. В это же время снаружи, я чувствовала, мне становилось всё труднее выносить чужих людей. Людей вообще. Всё труднее становилось приспосабливаться к ним.
Я каменела.
Та же «усталость», что когда-то завладела моей матерью, просочилась и в меня. Я теперь понимала свою мать. Я не чувствовала в себе сил начинать всё заново. Я чувствовала, что от меня осталось совсем немного.
Я, конечно же, выдернула те седые волосы, и с тех пор они больше не появлялись, но, очевидно, начало конца было положено. Жизнь истекала, молодость истекала.
Может быть, ещё и поэтому я вернулась теперь в этот дом.
11.
Когда-то в детстве у меня была книга – должно быть, это была книга немного «на вырост», – и в ней, в качестве предисловия к прозаическому переложению «Илиады» и «Одиссеи», была статья о Шлимане и его авантюрных раскопках Трои.
В те годы я часто болела, меня постоянно водили к врачам, и я помню, как читала эту книгу, сидя на банкетке в полупустом коридоре поликлиники рядом с открытым окном, в которое лился солнечный свет и залетали порывы ветра. Я добросовестно прочитала вступительную статью и мне хорошо запомнилось, как Шлиман, копая жадно и спеша добраться до нижних слоёв археологического памятника, где он предполагал найти гомеровское поселение, смёл, не обратив на неё внимания, ту самую Приамову Трою, которую искал, и которая, как оказалось, залегала значительно ближе к поверхности. Я помнила, что эти археологические слои были помечены римскими цифрами, которые я уже знала, и что разрушенный Шлиманом слой гомеровской Трои носил название Троя VI.
Теперь я словно бы сама для себя стала тем Шлиманом, который разрушил свою Трою. Мне казалось, что моя Шестая Троя погибла безвозвратно. Фреска осыпалась.
Я уже не могла вспомнить ни интонаций голоса, ни лица Якоба, не помнила даже своего впечатления от них, кажется, я уже не смогла бы даже отличить настоящие воспоминания от ложных, от фантазий, которые разрастались всё это время на их почве.
В каком-то секундном прозрении я вдруг увидела: вспоминать – это, всегда, разрушать.