Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Женский чеченский дневник
Шрифт:

Осветительная ракета прочертила в небе огненную полосу – до самой земли. Поле загорелось. Рожь недовольно трещала – она едва набухла зернами, днем под лучами солнца сохла по жатве, помолу, печи. Хотела выполнить свое предназначение – лежать на столе куском хлеба. А уж что потом с ней будут делать – ломать на ломти, резать ножом, скатывать пальцами хлебные шарики – все одно, лишь бы попасть в рот и вернуться в землю. Огонь набросился на нее стремительно, лизал горячо, она стонала под ним и трещала, а потом покорилась ему, совсем немного не дожив до жатвы, до своего ржаного счастья.

– Как мне тебя жаль, – сказала Наташа горящей ржи, и в этот момент очень остро ощутила ценность жизни, символом, смыслом и причиной которой ее приучили считать хлеб.

Чем больше Наташа ездила по войне, тем больше ощущала ценность жизни. Жизни, данной человеку. Именно война научила ее считать жизнь величайшим

подарком, и не потому, что тебя могли в любую минуту убить. Война помогла ей разглядеть в себе человека, ведь война сразу делит людей на плохих и хороших. У войны нет середины, только крайности – либо белое, либо черное. И не надо ни с кем съедать пуд соли. Война срывает с лиц маски, сдирает с тел кожу, и люди начинают чувствовать по-другому – остро-остро, любая мелочь становится важной и может стоить жизни. А без масок и без кожи тебя видно насквозь – какой ты есть. Первый обстрел, и уже понятно – говно ты или человек.

Наташа часто задавала себе вопрос – почему на войне, где каждый день может стать последним, все так просто и понятно? Ты сразу видишь, кто прав, а кто виноват, кто друг, а кто – враг, и не надо распутывать тугой клубок интриг, сказанных слов, совершенных и несовершенных поступков, чтобы добраться до этой простой сути. Устроившись лаборанткой в «Коммерсантъ», она ушла с рынка и вечерами вязала на заказ шапки, свитера, могла связать платье. Нитки она наматывала на маленькую деревянную катушку. Людей она сравнивала с этими катушками – столько притворства и неправды с них нужно было смотать, чтобы добраться до сути – говно или человек, друг или враг. Можно было связать длинный шарф отношений, а до катушки не добраться. Так было в Москве, так было в Самаре. А тут не надо ничего разматывать, война уже сделала это за тебя. Когда ты каждый день смотришь в лицо смерти и думаешь – я следующий, нет времени надевать на лицо маску. Когда страшно, ты – это ты. И ты готов к смерти, готов к тому, что завтра будет хуже, чем вчера. В Москве и в Самаре люди думают, что завтра будет лучше, что они никогда не умрут, что у них полно времени для того, чтобы примерять разные маски, обрастать нитками. На войне человек долго не раздумывает, не задает себе вопросов, он просто поступает так, как подсказывает ему его собственная суть. Прошло время, наверное, месяца два или три на войне, прежде чем Наташа добралась до «своей катушки». А было это в горах...

Горы

Конечная остановка – Назрань. Двое суток на поезде из Москвы, семь пачек сигарет, плацкарт. Солдатские матери загрузились в поезд с тюками, с сумками, раздутыми от пирожков, банок варенья и сгущенки. Ехали на войну так, будто собрались навестить детей в пионерском лагере. Но по мере того, как поезд удалялся от Москвы, их голоса становились приглушенней. А когда до прибытия оставались сутки, женщины совсем замолчали, только вздыхали и изредка перешептывались.

Разные, они были очень похожи. Худые и полные, среднего возраста и старушки, которых можно было принять за бабушек новобранцев. Вязаные жилетки, седые пучки, химическая завивка, очки в роговой оправе. Они – каждая по-своему – тянули свой воз. И сейчас к проблемам, нагруженным на него с верхом, добавилась еще одна – сын перестал писать из армии. В Чечне началась война. Война, непонятная для этих жительниц маленьких городов, потому что Чечня далеко, потому что воз и так слишком тяжел. Этим мамашам, как их называла Наташа, было все равно, чем закончится война, победа не имела для них значения. Единственное, что их беспокоило, – судьба собственного сына. В их глазах не было патриотизма, одно только раненое материнство.

Чем ближе они продвигались к войне, тем тяжелее становилось дышать – атмосфера в вагоне разряжалась. Наташе казалось, щелкни она сейчас зажигалкой, и воздух вспыхнет. Если бы не стук колес, можно было бы услышать, как гудят натянутые вены матерей. Близость к войне заставляла их совершать одинаковые движения – оттягивать воротники, прикладывать руки к груди, вынимать из дерматиновых сумок фотографии сыновей и, не разглядывая, просто держать их на коленях. Они не плакали. Не смотрели в окно, хотя проплывающий пейзаж пока еще был мирным. Ни луча солнца. Темнело быстро. Каждая как будто боялась увидеть за окном войну, приставившую нож к горлу ее сына. Они наговорились в первый день, выложив друг другу все ужасы и слухи о жестокости этой войны, где-то услышанные, кем-то подхваченные и дополненные. К вечеру они уже сидели обезмолвленные, не мигая, глядя в одну точку. Плакал один только отец.

Наташа часто фотографировала этого мужчину – маленького человека в костюме, какие когда-то висели во всех советских универмагах. Он плакал по-детски и не таясь. Сначала, собрав лоб в складки, долго глядел на

фотографию сына, который в военной форме и фуражке смотрелся молодцом и был совсем не похож на своего маленького отца. А потом его лицо упало, упали уголки рта. Он запрокинул голову и тихонько, по-бабьи, завыл, выпустил из себя плач, как будто внутри у него сдулся воздушный шарик.

– Эй, брат, ничего не будет. Ничего с твоим сыном не будет, не плачь. Найдешь сына. Ничего-ничего. – Пожилой человек, попутчик, нерусский по национальности, подошел к нему и стоял, качая большой круглой головой. Редкие волосы не скрывали старческих пятен на темени и висках. И по этим желтым крапинкам, как по панцирю черепахи, можно было посчитать, сколько ему лет. Он был очень стар, жил триста лет, цвет его глаз стерся от долгого соприкосновения с действительностью, часть которой уже можно было отнести к истории. Теперь в его глазах была видна только катаракта.

Тяжело ступая, он ходил по проходу вагона взад и вперед. Бросал взгляды на матерей и неодобрительно качал головой. Нет, не одобрял он эту войну.

– Ничего не будет, – остановился он перед отцом, когда тот заплакал. – Не плачь брат. Ничего не будет.

Матери усадили его рядом, сунули в его распухшие от старости пальцы жестяную кружку с чаем и стали его слушать, подаваясь вперед, чтобы разобрать незнакомый акцент. Он как будто ворочал во рту мелкими камушками. Его слова выходили тяжелыми, твердыми и достаточно вескими для того, чтобы разбить все слухи о нравах чужого народа. Он воевал вместе с отцами этих матерей, у него на спине – панцирь воспоминаний о Второй мировой.

Вечером они настроили радио – передавали о штурме Грозного, захвате Президентского дворца и о потерях в количественном эквиваленте – с той и с этой стороны. Старик тяжело стучал ладонью по столику. Матери молчали, только изредка поднимали друг на друга глаза, в которых можно было прочесть: «Только бы не моего». Мужчина плакал, закрыв лицо руками. Это – конец, больше ничего не будет.

Зима была серой, даже когда выглядывало скупое солнце. Никогда раньше Наташа не была на Кавказе и, не дождавшись весны, решила, что погода здесь всегда такая же суровая, как лица местных жителей. Перед Домом Правительства в Назрани, тогда бывшей столицей Ингушетии, по холодному асфальту гуляли курицы и ветер. Солнце пряталось, но не было заперто за семью замками на седьмом небе, как в Москве. Оно было где-то рядом, висело за тонким слоем первого неба и удлиняло тени. Слабое, солнце не могло высушить липкой грязи на дорогах, и та приставала к обуви тяжелым комом. Приходилось таскать их за собой – грязь и длинную тень. Наташа снимала на черно-белую пленку. Сними она на цветную, снимок все равно вышел бы серым.

Ночевали в Карабулахе, куда матерей привезли на автобусе под вечер. Их разместили в местной школе – в спортзале, где к тому времени уже стояли длинными рядами железные кровати, накрытые шерстяными клетчатыми одеялами. Ночью Наташа проснулась. Лунный луч протянулся из наполовину занавешенного окна и повис над ней в сетке для мяча. Спортзал дышал – короткий вдох, длинный выдох, короткий вдох, длинный выдох. Спортзал спал, убаюканный сонным дыханием десятков женщин. Только иногда его ритм нарушал скрип кровати – когда кто-то из матерей тяжело ворочался во сне. Спите, думала Наташа, завтра будет хуже, чем вчера.

С утра они составляли и сверяли списки пленных и пропавших без вести. Исписали ворох листов. Наташа умылась из бочки с холодной водой, прогнала остатки сна. Познакомилась с французским фоторепортером, приехавшим вместе с комитетом солдатских матерей снимать обмен военнопленными. Она сразу же забыла, как его зовут. Из иностранных имен она твердо запомнила только одно – Мари-Кармэн, с ней Наташа дружила. Фоторепортера она называла «французом» – все равно он по-русски не понимал.

День, против всех ожиданий, не был тяжелым – состоял из перекуров, обменов неторопливыми жестами с французом и ленивой фотосессии, устроенной Наташей местным детям и курам. Надеясь на то, что завтра подарит ей много стоящих во всех отношениях кадров, она заполняла свое время, чем придется. Наступил вечер. В одиннадцать часов, когда за окном тьма колола в глаз пальцем, она легла на кровать и накрылась одеялом.

– Наташа, а ты чего, ложишься? – позвала ее женщина с соседней кровати. – Ты что же, не поехала вместе со всеми?

– Куда? – Наташа сбросила одеяло.

– Как куда? Пленных менять. Все уже поехали...

Она натянула штаны, схватила сумку с аппаратурой и через минуты три уже голосовала у дороги. Беззвездное небо висело низко. За ее спиной горели огни школы. Показались фары. Остановились «жигули», цвета которых в темноте было не разобрать.

– Мне надо в Назрань, – сказала Наташа, открывая переднюю дверцу машины. – Отвезите меня, пожалуйста, в Назрань.

Поделиться с друзьями: