Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана
Шрифт:

А если вспомнить давнее, оставшееся за спиной Петра Степановича, о котором лучше и не вспоминать, то всего этого хватило с лихвой, чтобы потерять вкус ко всяким кардинальным изменениям. Затем одно за другим извещения о гибели сыновей, смерть жены, не выдержавшей всех свалившихся на нее напастей. Осталась дочь, но она живет далеко, да внуки с невестками, но тоже в других краях. И вот он один на этой земле, никому до него нет дела, и хотя Петру Степановичу еще нет шестидесяти, чувствует он себя столетним старцем, немощным и ко всему безразличным, уставшим и надломленным. Да разве он один такой! На кого ни посмотришь, – даже на молодых, даже на генерала Охлопкова и парторга ЦК Горилого, – с кем ни заговоришь, сразу же почувствуешь эту безмерную усталость, накопившуюся за годы бешеной гонки, лишений и невзгод. Казалось: вот кончится война и все сразу же изменится к лучшему, потому что какое еще можно придумать наказание народу, столь терпеливому и безответному, что иногда задумаешься: а этот ли народ в семнадцатом поднялся на страшный бунт, а в сорок первом – на еще

более страшную войну? И неужели этого мало для понимания, что нельзя до бесконечности испытывать его долготерпение?

Устал и поизносился Петр Степанович, во сне и наяву мерещится ему покой. Слава богу, до пенсии осталось немного, он плюнет на все эти технологии, соцсоревнования, соцобязательства и прочую муру, уедет в деревню, к сестре, будет возиться с садом-огородом, сидеть на зорьке с удочкой у тихого ставка, слушать щебет птиц и ни о чем не думать. Это не какие-то там двадцать четыре дня в году трудового отпуска, которые пролетают одним мгновением, а всю оставшуюся жизнь. И кажется Петру Степановичу, что жизни ему осталось слишком много, а это, если разобраться, тоже сущее наказание, потому что мысли об ушедших из жизни раньше положенного срока близких ему людей не оставят его в покое, отравят его вожделенное одиночество. На заводе он так занят, что некогда подумать даже о себе, и это, наверное, благо, а что мечтает о покое, так оттого, чтобы не думать об ушедших, а когда не о чем станет мечтать, во что превратится его жизнь?

Дитерикс задал какой-то вопрос, Петр Степанович встрепенулся, посмотрел в сторону немца пасмурными глазами, подумал: «И все-то нас, русских, учат жить, всё-то мы, по их понятиям, делаем не так. Они и войну-то начали от этих самых своих о нас представлений, а мы оказались совсем не теми, на их представления не похожими». И глухая ненависть к немцу захлестнула горло Петру Степановичу проволочной удавкой, он отвернулся и закашлялся, чтобы Дитерикс не видел его глаз, не слышал его пронизанного ненавистью голоса.

Откашлявшись, Петр Степанович закурил папиросу, забыв предложить немцу, и вновь принял озабоченный вид. Слушая длинные монологи Дитерикса, он никак не мог сообразить, надо ли ему поддакивать или, наоборот, возражать? А может, бежать в партком и докладывать, чтобы упредить немца? Или делать вид, что он настолько позабыл немецкий, что не понимает всех тех крамольных высказываний, которые из Дитерикса сыплются, как благие вести из репродуктора?

Наконец Дитерикс утих, перестал метаться по кабинету, устроился возле окна и принялся смолить вонючий самосад, который сам же и выращивает у себя на балконе, чем гордится неимоверно. Мысли его, тоже унылые после того как он выговорился, текли теперь в одном направлении: зря он остался, ничем он тут помочь не сможет: дикая страна, дикий и вывернутый наизнанку социалисмус, лишенный какого-то важного стержня. Может, дело все в том, что так называемая славянская душа приняла из социализма Маркса только то, что ей соответствовало, отвечало ее природе? Так ребенок, попав за обеденный стол, тянется сразу к сладкому, вместо того чтобы начать с супа. А к чему тянутся эти русские, если они вообще к чему-нибудь тянутся, Дитерикс, сколько ни пытался, понять не мог. Правда, сами русские говорят, что для этого надо съесть с ними ни один пуд соли, но в жизни все должно быть разумно и доступно для понимания любого здравомыслящего человека, соответствовать именно человеческой природе, а не чему-то мифическому и не поддающемуся осмыслению.

Нет, Франц Дитерикс готов примириться с какими-то привычками и обычаями, как, например, плевать и сморкаться на пол, даже если рядом стоит плевательница, а в кармане лежит носовой платок. Бог с ними. Главное, чтобы самому не заразиться этими привычками. Но у русских слишком много дурных привычек; иногда создается впечатление, что во всех сферах своей деятельности они руководствуются привычками, а не здравым смыслом. Так, они по привычке берут в руки лопату и лом, когда рядом простаивает бульдозер; они по привычке хлопают всему, что бы им ни говорили с трибуны, и даже не разбирая слов… А еще привычка ко всяким собраниям и совещаниям, к резолюциям и постановлениям, которые никто не читает и, разумеется, никто не выполняет; привычка не выключать свет, бросать что попало и где попало, так что не пройти и не проехать… Очень уж много у русских вредных привычек, к которым трудно привыкнуть западному человеку, но еще труднее эти привычки объяснить, сколько бы соли ты с ними ни съел.

Дитерикс не испытывал к русским той неприязни, которую должен бы испытывать побежденный к победителю. Может, потому, что повоевать ему пришлось совсем немного, с месяц всего, и не против русских, а против американцев, и на Восточный фронт он попал из тех мест, где теперь хозяйничают американцы и англичане. Дитериксу довелось испытать на себе их ковровые бомбежки, в одной из которых погибла его семья, проезжать через те немецкие города, которые были разрушены их, а не русской, авиацией. Он уже тогда знал, что война проиграна, видел ее бессмысленность, но стрелял до самого конца. Затем их батальон был переброшен на Восточный фронт и там, по дороге к передовой, перемолот русскими «катюшами», после чего оглохший и очумелый Франц Дитерикс поднял вверх руки, однако с сознанием до конца исполненного долга.

Только в плену, в России, Дитерикс понял, чем была война на самом деле, разглядел русских в их повседневности и пришел к выводу виновности германской нации перед нацией славян. И решил поставить здешнее допотопное производство на современные технические и

технологические рельсы.

Увы, его не сразу поняли, его не хотели оставлять. Ему говорили, что новой Германии, Германии рабочих и крестьян, тоже нужны специалисты. Аргументом, который перевесил все, оказался такой малозначительный по большому счету факт, что на родине его никто не ждет. В этом, видимо, и сказалась таинственная русская душа. Но, вместо технолога, Дитерикса фактически сделали механиком, в обязанности которого входит поддерживать в рабочем состоянии ненавистное ему старье, годное лишь в металлолом. И не видно, чтобы это старье собирались менять на что-то новое в обозримом будущем. А без нового какой же может быть прогресс? Никакого. И вот тут-то никакие аргументы не действовали. Даже попытки воздействовать на русскую душу.

Докурив самокрутку, Дитерикс повернулся к Петру Степановичу, вяло повел рукой.

– Нун, гут [5] , – произнес он. – Ви извинить мих… э-э… мне майн… э-э… Как это по-русски?

– Ничего, ничего! Нихтс! [6] – поспешил успокоить его Петр Степанович. – Я все понимать… Э-э, их ферштее зих, абер [7]

Он поискал немецкие слова, но побоялся, что не сможет правильно выразить свои мысли, а неправильно выраженные мысли могут быть неправильно же истолкованы, так что лучше никаких мыслей, – вздохнул и перешел к технической стороне дела, которое сводилось в основном к ремонту, запасным деталям и профилактике. Немецкая техническая терминология в голове Петра Степановича еще держалась, как ни странно, аж с тех дореволюционных времен, когда он, Петька Всеношный, выпускник Московского технологического института, был направлен в Германию на производственную практику. Шел 1912 год. Какое хорошее и доброе было время. Как бы опираясь на это далекое время, Петр Степанович и Дитерикс быстро договорились.

5

Нун, гут – ну, хорошо.

6

Нихтс – ничего, неважно.

7

Их ферштее зих, абер… – я понимаю вас, но…

Глава 23

Выйдя от главного технолога, Франц Дитерикс зашел в столовую. Народу там было мало, все такие же припозднившиеся маленькие начальнички и техники. Он встал в очередь за женщиной лет сорока. Та брала сразу обед и ужин в туеса: видимо, для всего семейства. Получив гуляш с макаронами и стакан компоту с сушеными фруктами, Дитерикс все это съел незаметно для себя, мысленно продолжая бесполезный разговор с главным технологом Всеношным. Отнеся посуду в мойку, он направился в литейку.

Дитерикс шел по заводскому двору и глазел по сторонам. На этом заводе ему знаком каждый закоулочек, потому что, начиная с весны сорок четвертого, он вместе с сотнями других пленных и интернированных своих соотечественников поднимал этот завод из руин, расчищал завалы, возводил стены, монтировал оборудование, на котором часто можно было обнаружить клеймо «Сделано в Германии», – тоже, надо признаться, не самое новое и не самое современное оборудование и машины.

Вот уже более двух лет Дитерикс каждый день, почти не зная выходных и праздников, ходит на этот завод – сначала под конвоем, потом свободно, как специалист, то есть как и любой другой работник этого завода. Он привык к заводу, считает его своим, но никак не может привыкнуть к тому порядку, – вернее, беспорядку, – который здесь существует. Он никак не может смириться с тем, например, что с таким трудом очищенная и благоустроенная заводская территория вновь заполняется всяким хламом, среди которого, что удивительно, можно найти весьма полезные и нужные вещи. Он не может понять, почему в цехах такая грязь и почему рабочие, которым здесь принадлежит все, так наплевательски относятся к своей собственности, и отчего, наконец, скучнеют лица начальников, – того же главного технолога завода Всеношного, – едва он заводит речь о каких-либо усовершенствованиях. Нет, мелочь – это пожалуйста, всякие там рацпредложения вроде: сделать лишнюю дырку в конструкции или, наоборот, не делать – даже поощряются, и по этой части устраиваются соревнования между цехами, но как только речь заходит о чем-то существенном, так начинаются виляния и отговорки, ссылки на объективные трудности, вызванные войной, на первоочередность одних задач, второстепенность других.

Конечно, все так, кто ж спорит, и сам Дитерикс вполне с этими доводами согласен, но должен существовать такой порядок, который понятен всем, надо устроить жизнь так, чтобы все, что окружает человека, радовало глаз, чтобы в скудной жизни у людей были просветы и личное желание что-то изменить. И душа тут совсем ни при чем – русская, немецкая или какая другая, – а все дело в том, существует или отсутствует порядок.

Франц Дитерикс шел в литейку и глазел по сторонам. Ходил он быстро, энергично размахивая руками. Под его стоптанными башмаками скрипел шлак, ржаво звякали какие-то железки. Хотя день уже перевалил за шесть часов пополудни, солнце висело еще высоко и, выныривая из густых дымов, извергаемых многочисленными трубами, немилосердно пекло лысину Франца Дитерикса, чего, впрочем, он не замечал. От территории, усыпанной шлаком и железом, от металлических конструкций поднимались горячие струи воздуха, и дальние сооружения искажались и колебались в этих струях.

Поделиться с друзьями: