Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность
Шрифт:

– Да нет, знаете ли, никаких планов нет, – вклинился Зощенко в плавную речь Алексея Петровича. – У меня несколько другой жанр… Хотя я безусловно понимаю все значение… И сам когда-то принимал участие, но это было давно, и война была другой…

– Да, я это заметил: немец у вас из той войны, не из этой. И русский солдат – тоже.

– Пожалуй, вы правы, – потускнел Зощенко. – Видите ли, меня больше интересует не сама война, а, как бы это сказать, ее комическая сторона. А в этом смысле все войны одинаковы… Нет, это не совсем точно… Хотя, с какой стороны посмотреть… Вот, у Гоголя… Впрочем, я вряд ли могу быть вам чем-то полезен.

«Я и не сомневался в этом», – подумал Алексей Петрович, а вслух сказал совсем другое:

– Да мне и не нужно, чтобы вы были полезны лично мне. Здесь, если воспользоваться не шибко высоким штилем, существует обоюдная заинтересованность.

Что касается жанра, то я имею в виду нечто похожее на «Василия Теркина» Твардовского, но в прозе… Впрочем, я ни на чем не настаиваю. Все в вашей власти. И окончательный ответ вы можете мне сейчас не давать. Время у вас есть. Подумайте.

И Алексей Петрович поднялся с дивана, жалобно скрипнувшего своими пружинами.

– Вы уже уходите? – встрепенулся Зощенко и обежал глазами комнату, точно искал в ней что-то, что могло удержать гостя хотя бы еще на несколько минут.

– Да, у меня еще несколько встреч. Если у вас возникнут какие-то соображения по названной теме, вы можете обратиться в ленинградское отделение эспэ, или, как здесь говорят знающие люди, в «сопи». Сопи не сопи, а только там вы найдете ответственного по означенной теме, – холодно произнес Алексей Петрович и, повернувшись к хозяину спиной, пошел в прихожую.

«Даже удивительно, – думал Задонов, шагая по набережной канала в сторону Невского, – что этот человек, когда-то, при Временном правительстве, командовал, если верить слухам, батальоном, являясь одновременно с этим начальником почт и телеграфа – и именно это его ведомство большевики брали штурмом. Потом работал в ЧК, еще кем-то, сочинял рассказы, высмеивающие пережитки так называемых простых людей, – и при всем при этом умудрился уцелеть во все последующие годы. Повезло? Может быть. Или не порывал с ГПУ? Но, скорее всего, в юмористах-сатириках тогда имелась особая нужда, чтобы обличать пороки проклятого прошлого. Вот и Ильф с Петровым тоже уцелели, а Бабель – нет… И между тем, поразительно тусклый тип, – мысленно вернулся к Зощенко Алексей Петрович. – Впрочем, все юмористы, с какими приходилось встречаться, тусклые типы. Видимо, по причине однобокости их творчества. А Гоголь – так тот был просто мрачным типом. И русофобом. При этом все еще числится в русских писателях. А его давно пора отдать хохлам: пусть радуются. Боюсь только, что тогда наш агитпроп потеряет твердую почву, на которой произошла революция. Получится, что все наши мерзости выдумал человек, ненавидевший Россию и русских. И никому не приходит в голову, что чичиковы и собакевичи не могли создать великую державу, а других Гоголь видеть не хотел, потому что другие – это Тарасы Бульбы, причисленные автором к русским… И, конечно, Гоголь, хотя его и считают сатириком, значительно шире и глубже Зощенко… Впрочем, каждый занимает свою, отведенную ему его способностями и пристрастиями, нишу».

Алексей Петрович глянул на часы: без четверти два. На полтретьего у него назначена встреча с Гюльнарой. И он, мысленно напевая старинный романс, ускорил шаги, выбросив до времени из своей памяти человека с печальными нерусскими глазами, очень похожего на католического пастора, оставшегося в пустой и прокисшей квартире.

Глава 6

К Ахматовой, на Фонтанку, 34, Алексей Петрович пришел вечером. Шел под дождем, раскинув над собой зонтик, неся вниз бутонами пять красных роз, которые ему раздобыли в Ботаническом саду, и твердил привязавшиеся строки:

Нас венчали не в церквиНе в венцах, не с свечами;Нам не пели ни гимнов,Ни обрядов венчальных!Венчала нас полночь…

… и видел смуглое тело Гюльнары, мерцающие в полумраке раскосые глаза, слышал ее тихий шепот, вздохи и стоны, и был уверен, что вот это-то и есть жизнь, а все остальное чепуха, не заслуживающая внимания и трудов, что надо плюнуть на все высокие материи и сесть за роман о любви. Только о любви и ни о чем больше… С этими мыслями и воспоминаниями о минувшей ночи, сохранившимися в каждой частице его тела, он и переступил порог квартиры Ахматовой.

В прихожей встретила его не сама поэтесса, а чопорная дама лет пятидесяти, с обиженно поджатыми губами и сладковато-кислым запахом мороженого картофеля, исходившего, как показалось Алексею Петровичу, от ее юбки. Дама явно была настроена против гостя

и не скрывала этого. И пока Алексей Петрович раздевался, стояла рядом, чвиркала языком, точно у нее что-то застряло между зубами, и смотрела на него так, будто была уверена, что, оставь гостя на минутку, он тут же что-нибудь сопрет. Было еще что-то в ее взгляде настораживающее, и Алексей Петрович вспомнил предупреждение Ивана Аркадьевича:

– Будете у Ахматовой, постарайтесь вести себя в пределах разумного. Как говорят у нас на Руси: береженого бог бережет.

– Я не собираюсь к Ахматовой! – изумился Алексей Петрович. И не сдержался, чтобы не поддеть Ивана Аркадьевича Чикина, о фамилии которого узнал лишь перед командировкой: – Неужели и Ахматова принадлежит к вашему ведомству? Уж не за это ли ее так побили?

– Все, что нужно было вам сказать, я сказал, – холодно заметил куратор. – Остальное – ваше дело.

«Да, у них на Руси все может быть», – подумал Алексей Петрович, которого всегда забавляло, когда куратор употреблял такие выражения, как «у нас на Руси» или «у нас, у русских», не чувствуя в этом ни малейшей фальши. И, может быть, поэтому холодный прием на пороге квартиры поэтессы не произвел на Алексея Петровича удручающего впечатления, даже развеселил его, и он, уверенный, что не доставит этой чопорной даме удовольствия, взял и пропел сквозь зубы:

Глядя на луч пурпурного заката,Стояли мы на берегу Невы.Вы руку жали мне, промчался без возвратаТот сладкий миг; его забыли вы…Ту-ру-ру-ру, ту-ру-ру-ру-ру-ру…

А раздевшись, глянул на даму смеющимися глазами и велел:

– Ну-тес, мадам, ведите меня к вашей подопечной.

Мадам фыркнула, вильнула широкими, похожими на тумбу бедрами, и открыла дверь в комнату.

А в комнате, прямо напротив двери, погрузившись в глубокое кресло, сидела величественная шестидесятилетняя старуха с лицом Шамаханской царицы. Старуха поднялась, тяжело опираясь руками о подлокотники кресла, выгнулась не лишенным грациозности движением несколько оплывшего тела и шагнула навстречу, протягивая обе руки. Алексей Петрович вложил в ее левую руку букет, затем принял правую в обе ладони и поцеловал, перегнувшись почти пополам, желтоватое запястье, испещренное старческими веснушками.

Алексею Петровичу стихи Ахматовой нравились: в них он находил что-то запредельное, окрашивающее повседневность в мистические полутона. И хотя больше других поэтов любил Лермонтова и, думая о нем, постоянно испытывал тоскливое чувство преждевременной утраты, тоску по ненаписанным поэтом стихам и прозе, Ахматову читал с удовольствием, но не более нескольких стихотворений зараз: ее манера любой житейской мелочи придавать галактические размеры начинала угнетать и действовать на нервы. Нравились ему «ташкентские стихи», ходившие по рукам, некоторые запомнил наизусть, и сама Ахматова казалась ему такой же, как и ее стихи – годной лишь на короткое общение. Гонимая властями и одновременно боготворимая частью общества, поэтесса лишь в последние годы согнула перед властью свою гордую выю, написав несколько политически окрашенных стишков, прославляющих Сталина и великие свершения, осененные его гением. Это были далеко не лучшие стишки, и можно себе представить, какое унижение чувствовала поэтесса, натужно рифмуя казенные строчки. И все-таки она оставалась для Алексея Петровича загадкой. А тот факт, что она странным образом разделила судьбу Зощенко, ничем на него не походя, загадку эту лишь усиливал. «Неможно впрячь в одну телегу коня и трепетную лань…» – оказывается, в нашем царстве-государстве можно все.

Выпрямившись, Алексей Петрович одарил поэтессу своей лучезарной улыбкой и продекламировал:

Все опять возвратится ко мне:Раскаленная ночь и томленье(Словно Азия бредит во сне),Халимы соловьиное пенье,И библейских нарциссов цветенье,И незримое благословеньеВетерком шелестнет по стране.

– В Ташкенте я часто повторял ваши азийские стихи, Анна Андреевна. Особенно, когда в голове вдруг образовывалась пустота, которую нечем было заполнить. – И, сделав шаг назад и чуть склонив голову: – Рад вас видеть. Признаться, такой вас и представлял. И очень признателен вам за приглашение.

Поделиться с друзьями: