Жертвоприношения
Шрифт:
Камиль кладет карандаш на стол, наклоняет голову: он хотел только кое-что подправить и совершенно испортил рисунок. Так всегда: нужно, чтобы рисунок делался на едином дыхании, начинаешь исправлять, все пропало.
И вдруг в голове Камиля возникает совершенно неожиданная мысль, она так нова, что это скорее даже вопрос, и странно, что он возник впервые: что я буду делать после? Чего я хочу? И как случается подчас в диалоге глухих, когда, хотя им не удается ни услышать друг друга, ни понять, две стороны удивительным образом приходят к одному и тому же заключению?
— Тут что-то личное,
— Да нет, Жан, на что ты намекаешь?..
Повисает тяжелая пауза. Потом Ле Ган пожимает плечами:
— Дело вышло из-под контроля… будут разбираться…
Камиль неожиданно понимает, что вся эта история, возможно, просто любовь. Он пошел по темному и ненадежному пути, и ему совершенно неизвестно, куда он может его привести, но он чувствует, знает, что ведет его не слепая страсть к Анне.
Что-то другое заставляет его любой ценой продвигаться вперед.
На самом деле он делает со своей жизнью то же, что всегда проделывал с расследованиями: он идет до конца, чтобы понять, как все так получилось.
— Если ты сейчас же не объяснишь, что к чему, если не сделаешь это сейчас, дивизионный комиссар Мишар обратится в прокуратуру. Слышишь, Камиль? Внутреннего расследования не избежать…
— Но что они будут расследовать?
Ле Ган снова пожимает плечами:
— Ну что же… Как скажешь.
Камиль осторожно стучит в дверь палаты. Молчание. Он толкает дверь. Анна лежит на спине, взгляд устремлен в потолок, он садится рядом.
Они молчат. Он просто берет ее за руку, она не вырывает ее, но все в ней говорит об ужасном безразличии, о полной капитуляции. Однако через несколько минут она произносит:
— Я хочу уйти отсюда…
Она медленно выпрямляется на постели, опираясь на локти.
— Раз они тебя не будут оперировать, — говорит Камиль, — ты можешь скоро выйти. День-два, не больше…
— Нет, Камиль. — Анна медленно произносит слова. — Я хочу отсюда уйти сию же минуту.
Камиль хмурится. Анна поворачивает голову направо-налево и повторяет:
— Сию же минуту.
— Никто не уходит из больницы ночью. И потом, тебя нужно осмотреть, сказать, что делать…
— Нет, Камиль, я хочу уйти. Ты слышишь меня?
Камиль встает со стула. Ее нужно успокоить, у нее начинается нервный приступ. Но она уже опередила его, спустила ноги с кровати, встала:
— Я не хочу здесь оставаться, никто не может меня заставить!
— Но никто и не хочет тебя…
Анна переоценила свои силы: от головокружения она опирается на Камиля, потом садится на постель, опускает голову.
— Я уверена, Камиль, что он приходил. Он хочет убить меня, и он не остановится, я это чувствую, знаю…
— Ты ничего не знаешь и ничего не чувствуешь! — возражает Камиль.
Прибегать к силе не очень хороший стратегический ход, потому что руководит Анной панический страх, она не слышит доводы разума, да и авторитет для нее сейчас ничего не значит. Анну бьет дрожь.
— У твоей двери стоит охрана, с тобой ничего не может случиться…
— Прекрати, Камиль! Если он не отлучается в туалет, то играет в свой телефон. Когда я выхожу из палаты, он даже не замечает…
— Я
попрошу, чтобы поставили кого-нибудь другого. Ночью…— Что — ночью? — Анна пытается высморкаться, но видно, что ей очень больно.
— Ну, ты же знаешь, ночью боишься всего, но я тебя уверяю…
— Не нужно меня уверять. Именно…
Одно это слово доставляет им ужасную боль — и одному и другому. Она хочет уйти из больницы именно потому, что он не может обеспечить ей безопасность. Все — его вина. Анна в ярости бросает на пол носовой платок. Камиль хочет помочь ей, но нет, ей ничего не нужно, она говорит, что как-нибудь справится сама. Пусть он оставит ее в покое…
— То есть как это «сама»?
— Оставь меня, Камиль, ты мне не нужен.
С этими словами Анна снова ложится: не так-то просто держаться на ногах, когда усталость чувствуется во всем теле. Анна натягивает на лицо простыню. Оставь меня.
И он оставляет: снова усаживается на стул, пытается взять ее за руку, но она вялая, совершенно безжизненная.
Это как оскорбление: Анна, постель, натянутая до подбородка простыня…
— Ты можешь идти… — говорит она, не глядя на него.
И смотрит в окно.
День третий
Камиль не спит уже третьи сутки. Тепло от кружки кофе растекается по обхватившим ее пальцам, он смотрит на лес через огромное окно мастерской. Здесь, в Монфоре, почти до самой смерти работала его мать. Потом дом пришел в запустение, Камиль не занимался этим пустым, заброшенным местом, но так его и не продал, не очень понимая почему.
Потом, после гибели Ирен, он решил продать все картины матери до одной, ведь именно из-за ее бесконечного курения он так и не вырос больше метра сорока пяти.
Но некоторые картины были в зарубежных музеях. Он пообещал себе, что избавится и от денег, полученных за проданные полотна, но, конечно, ничего не сделал. Вернее — сделал. Когда после смерти Ирен он смог вернуться к нормальной жизни, то перестроил и переделал мастерскую на опушке Кламарского леса — бывший дом сторожа усадьбы, которая ныне перестала существовать. Раньше это место было еще более заброшенным, чем теперь, — первые дома стоят от дома метрах в трехстах, но эти триста метров заросли густым лесом. Дорога заканчивается у дома Камиля, тупик.
Камиль все переделал: метлахская плитка, которая при каждом шаге уходила куда-то из-под ног, была заменена; устроена настоящая ванная; возведен мезонин, где он сделал себе комнату; весь первый этаж превратился в просторную гостиную с американской кухней, в которой всю ширину стены занимало огромное окно, выходившее на опушку леса.
Лес продолжал пугать его, как и тогда, когда он приходил сюда после обеда смотреть, как пишет мать. Теперь в этом страхе взрослого человека былые переживания смешивались с наслаждением и болью. Он позволил себе поностальгировать только в одном: посреди комнаты, на месте печки, установленной матерью и кем-то украденной, когда дом был открыт для первого встречного, он возвел огромную печь с поблескивающими литыми боками, которая топилась дровами.