Жестокая конфузия царя Петра
Шрифт:
— Хотел, верно, да ведь великие не женские лишения претерпеть пришлось. А ныне надобно тебе поскорей к надёжной пристани прибиться.
— Рано, государь, мне ещё носить и носить, — перебила его с бесцеремонностью беременной Екатерина. — Я ещё не созрела, ещё долго легка буду. А к дороге — ваша царская милость сведома — привычна. Нынешняя-то дорога не прошлая — лёгкой будет.
— Верно, матушка, правду говоришь, — Пётр легко согласился: царица стала ему необходима. Она стала его истинной половиной. С нею он не опасался пуститься в любую передрягу: знал — она перенесёт её по-мужски, не жалуясь и не прося снисхождения,
Была большая пауза. Пётр тогда забыл про всё, испытывая сверхъестественное напряжение. Было не до объятий, его постель была одинокой. Тогда ему казалось, что вся армия возлегла на его плечах, и он был в ответе за каждый промах и каждый её шаг.
Когда пошли в отвод, он всё ещё опоминался. А вот в Могилёве всё вернулось, и было как в первые дни похода: жарко, неотрывно, протяжённо. Оттуда-то всё да возобновилось...
— В самом деле: как же я без тебя, Катеринушка? — согласился Пётр, обнимая царицу. — Кто станет чулки мне штопать, рубахи чинить да стирать? И вообще...
Оба тотчас поняли, что означает это «вообще», и, обрадовавшись, согласно улыбнулись.
— Ваше царское величество, фельдмаршал граф Шереметев просятся, — доложил денщик. — Впустить?
— Вестимо, пусти, — кивнул Пётр.
Нынешний поход сильно состарил Бориса Петровича. Морщины стали глубже, резче, глаза потускнели, подбородок грустно обвис. Последней каплей в чашу выпавших на его долю испытаний стала разлука с сыном. «Уж не чаю узреть более моего Мишу», — жаловался он. Пётр, как мог, его утешал. Но оба понимали: то было прощание не только с сыном, но с военной карьерой: старый фельдмаршал одряхлел.
Пока же он старался держаться. Ещё в Могилёве меж них зашёл разговор об иноземцах в войске. Царь полагал дать им всем абшид за ненадобностью, а отличившихся наградить. Однако денег на выплату жалованья и наградных не было: Сенат сбирал их без должного поспешания.
— Объявишь на растахе, когда я отъеду: более нет надобности. А расчёт произведёшь на Москве.
— Иных жаль, — уныло пробормотал Шереметев. — Алларта, Рена.
— Этих обнадёжь. Их, буде возникнет нужда, призовём непременно. Своих надобно поболе выучить и в офицеры произвесть. Старайся, Борис Петрович. Ты у нас учитель знатный. На выучку денег не жалеть.
Казна, увы, была пуста: война питалась деньгами, а увеселялась кровью — по слову святителя Димитрия Ростовского. Сенат не оправдывал надежд царя — о деньгах радел слабо.
Пётр был крут в своих намерениях. «Монастырские с деревень доходы употреблять надлежит на богоугодные дела и в пользу государства, а не для тунеядцев, — предписал он. — Старцу потребны пропитание и одежда, а архиерею довольное содержание, дабы его сану было пристойно. Наши монахи зажирели. Врата в небеси — вера, пост и молитва. Я очищу им путь к раю хлебом и водою, а не стерлядями и вином. Да не даст пастырь Богу ответа, что худо за заблудшими овцами смотрел».
Оборонителем монастырей стал местоблюститель патриаршего престола митрополит Рязанский и Муромский Стефан Яворский. Прежде Пётр ему благоволил, надеясь при его посредстве облегчить церковную реформу и укрепить связь церкви с государством. Стефан надежд не оправдал: он был смиренный богомолец, молельщик, а
не воитель. Эх, ежели бы на его месте был Феофан! Он мыслит сходно, весьма здраво и трезво, он укреплял Петра в мысли поприжать монашествующих.— Господь надоумил упразднить патриаршество, — Феофан был твёрд в этой мысли. — Ибо всякая власть от Бога, она едина и неделима — что духовная, что светская. На духовное правление есть архиереи, но и над ними — власть монарха. Власть и воля его закон для всех в государстве.
Царь всё более привязывался к Феофану и прислушивался к его советам. Знал, однако, что не любила его церковная братия за вольнодумство, за суждения смелые и независимые. Было известно многим, что даже папа Климент XI обратил внимание на редкостно здравомысленного и красноречивого выученика знаменитого иезуитского коллегиума святого Афанасия в Риме. Царю была в общих чертах известна бурная жизнь Феофана, то обращавшегося в католицизм, то снова принимавшего православие в пору своих смелых пешеходных странствований по Европе. В конце концов он остановился в Киеве, где стал преподавателем богословия, питтики, риторики и философии в Киево-Могилянской духовной академии.
Сходны они были во многом — царь и Феофан. И смелостью, и решительностью суждений, и способностью низвергать устоявшиеся авторитеты. Петру нужны были единомышленники, как можно более единомышленников, одобрявших и утверждавших его в подчас крайних суждениях, которые пугали его министров и господ сенаторов. С Феофаном же они всегда и во всём сходились.
— Быть тебе, Феофане, отцом-ректором Киевской академии и игуменом Братского монастыря, — заключил Пётр, прощаясь с Феофаном, отпросившимся в свой любезный «Киево». — Своей властью тебя поставляю, угоден ты мне.
Настала пора расставаний, ибо множество народу прибилось к царю в походе. В Каменце пути расходились.
Всего только пять месяцев длился Прутский поход. Сколько же всего вместил он! Сколько было пережито, прочувствовано, выстрадано.
— Чудеса, да и только, Катинька, — дивился Пётр, когда они выехали наконец из стен Каменца. — Истинно чудеса: сколь протяжны были сии пять месяцев, сколь рознились они друг от друга, сколь были трудны, длинны и долги. Дивился, дивлюсь и буду дивиться!
— И я с тобою, государь мой и повелитель, — языком неверным отозвалась Екатерина — укачало её в карете, несмотря на то что была она к ней привычна. Видно, оттого, что понесла. — Много с нами разного было. Но более всего доброго: вошла я в тебя вся, со всем своим естеством, и ты, государь мой великий, рабу свою не отторг и был с нею великодушен.
— Можно ль было иначе, Катеринушка. Сроднил нас сей несчастливый поход, стал для нас с тобою счастливым. Едина мы теперь плоть, — и он обнял и прижал к себе царицу.
Начинался новый этап их совместного странствования, которое так необыкновенно срастило их.
Война осталась за спиной и всё отдалялась и отдалялась. Но в сердце... В сердце остался незаживающий рубец. Он неустанно вопрошал себя: мог ли он, царь Пётр Алексеевич, великий князь и многая прочая, избежать столь непрезентабельного исхода? Нет, не мог, отвечал он себе, ибо султан турский развязал войну. Эта война была противна его, Петра, планам и замыслам, она на него как с неба свалилась. А потому он, царь и самодержец, не был к ней готов ни мыслью, ни духом.