Жила, была
Шрифт:
— Нет уж! — ликовал дворник Федор Иванович. — Нас не накроешь. Сдвинули ихнюю крышку, щель образовали. По зимнику караваны пошли. С хлебом! Отсюда и прибавка, граждане-товарищи дорогие.
Значит, и это правда. Возобновилась связь с Большой землей. Кто-то не крикнул, выдавил стоном:
— Ура-а…
О ледовой дороге через Ладожское озеро, которую дворник назвал «зимником», поговаривали давно. Как ни засекречивай военную тайну, народ все равно до конца запретного срока узнает.
Водный путь не оправдал надежд. Малотоннажным
Большая трасса, крюк в сто двадцать пять километров из Новой Ладоги до поселка с маяком Оси-новец, требовала перегрузки с речных волховских судов на морские. Но и морские суда горели, опрокидывались, уходили на дно.
Ранняя и суровая зима закрыла навигацию, а лед на озере-море не вдруг и не сразу обрел толщину и прочность для зимней дороги. Ее опробовали 21 ноября. С Большой земли прибыл санный обоз, груженный мукой.
Ледяной покров местами не превышал десяти сантиметров, много не повезешь. Только месяц спустя удалось доставить через поле Ладоги продовольствия больше, чем выдавалось по смертельным нормам. Тогда и решились на прибавку хлеба.
Украли…
Таня получила хлеб, прижала обеими руками к груди и выбралась из магазина. После душного полумрака и серый день показался чрезмерно ярким, слепил глаза. Таня зажмурилась, постояла так немного. Вдруг — знакомый голос. Сиплый, булькающий, тихий совсем.
— Карточку украли…
Даже не «украли», а — «укр-ра-алии».
Таня инстинктивно пощупала в варежке. Карточки были на месте.
Нет ничего ужаснее, чем остаться без хлебной карточки. На каждой напечатано грозное предупреждение: «При утере карточка не возобновляется».Лишиться карточки — гибель.
— Карточку укр-ра-алии. — Иннокентий Петрович не жаловался, не возмущался, не искал сочувствия, он просто сообщал о личной катастрофе.
В стеклянном, остановившемся взгляде не было страха, растерянности, только обреченность, смиренная покорность перед нею.
И Таня, не раздумывая, не глядя почти, отломила кусочек хлеба, вложила в скрюченную птичью лапку. Кто-то, дворник Федор Иванович, кажется, тоже отщипнул, и еще за ним кто-то. Таня быстро, как могла быстро скрылась в подъезде.
Варежка сразу промокла, когда она ломала хлеб, и мгновенно схватилась морозом. Как бы не сломались карточки…
Квартира считалась на первом этаже, но находилась выше, в бельэтаже, и надо было подниматься до выложенной кафелем площадки перед входной дверью, на тринадцать ступеней. В три приема Таня одолела высоту и присела на «завалинку».
«Завалинкой» бабушка в шутку называла приступок под лестничным маршем на верхние этажи. Очень удобное и уютное местечко. Сумку тяжелую поставить, пока замок отпираешь, с подружкой посекретничать. Гости выходили к «завалинке» на перекуры.
Надо было собраться с силами и духом. Все получилось вдруг, в слепящем порыве жалости и сострадания.
Нет, Таня не раскаивалась, что дала хлеб Иннокентию Петровичу. Для него каждая крошка — спасение. Ему одну неделю выстоять, вытянуть. В январе новые карточки дадут.Таня не жалела, что помогла человеку, но имела ли она право, честно ли распоряжаться без спроса общим, всехним хлебом? Она ведь отломила от семейной пайки.
— Мама, бабушка, — заявила с порога. — Я ему кусочек нашего хлеба дала. У него карточки украли.
Мама вернулась ужасно расстроенная. Она застала Женю в постели, в берлоге из одеял и верхних теплых вещей. Отекшую, бессильную, равнодушную ко всему.
Мама изломала последний стул, затопила «буржуйку», вскипятила чай. Женя вроде бы воскресла, ожила и тогда-то и напугала.
— Как дите стала бумажки рвать.
Малые дети, не умевшие ни читать, ни писать, маялись сильнее взрослых. Молча, сосредоточенно рвали или стригли ножницами бумагу, словно талончики от карточки отрезали, отоваривались.
— Ты что это делаешь? — спросила я, а Женечка не отвечает, продолжает свое безумное дело. Потом вдруг говорит: «С Юрой свяжитесь, он поможет. Не хочу без гроба, земля в глаза набьется».
— Страсти какие, помолчи лучше, — запретила рассказывать дальше бабушка, показав на Таню: при маленькой не надо про такое.
— Да, да-да, — сразу подчинилась мама. Ее заколотило, как от холода, хотя на кухне было тепло.
На другой день, в субботу, разбушевалась пурга, добираться до Моховой несколько километров — ни у кого сил не хватит. Ни у мамы, ни у бабушки, а Лека и Нина давно на казарменном положении, не отлучиться с завода без разрешения.
На воскресенье, после ночной смены, Нину отпустили с работы.
Она подоспела к последнему вздоху, к бестелесному шелесту:
— Юре… С Юрой свяжи…
— Хорошо, хорошо, — перебила Нина, успокаивая сестру, и даже взглянула деловито на часы: мол, сию минуту бегу исполнять твою волю.
Когда она опять наклонилась к Жене, ее уже не было на земле.
Часы в доме такие же, как у Жени. Настенные, в дубовом корпусе с окошками. Через верхнее, круглое, видны циферблат и стрелки, за нижним, прямоугольным, качается, поблескивая, бляха маятника. Часы с боем, завод двухнедельный.
Сейчас стрелки показывали то самое время, когда умерла Женя, — 12.30. Совпадение, незначительная, казалось бы, подробность вывели наконец Таню из душевного оцепенения.
Вчера, когда на семью обрушилось горе, Таня не уронила ни слезинки. Не потому, что каждодневные ужасы и трагедии ожесточили сердце, породили безразличие к страданиям других, равнодушие ко всем и всему.
Тане едва исполнилось шесть лет, когда умер папа. Она плакала, дома и на кладбище, не осознавая, что уже никогда, никогда-никогда не увидит его, родного, единственного. Сейчас все было иначе: она понимала, что Жени нет больше на свете, но боль не пронизала сердце. Быть может, потому так получилось, что Таня еще не видела Женю совсем и навсегда не живой.