Жила, была
Шрифт:
На Дороге жизни уходили в ледовую глубь автомобили, гибли люди, солдаты и несолдаты, но запасы продовольствия в Ленинграде исчислялись уже не днями, а неделями.
Третья прибавка хлеба 11 февраля подняла блокадную норму до всеобщей, военного времени: рабочим — 500, служащим — 400, иждивенцам и детям — 300. Триста граммов хлеба на одни сутки — только жить да радоваться!
Увы, алиментарным дистрофикам уже никакая прибавка не могла помочь. Они без жалоб и стонов лежали в промерзших комнатах, ожидая своего часа в последней очереди.
Ленинградцы делали все, что могли, спасая живых, пока еще
В узорно окованном белой жестью бабушкином сундуке никакого клада не оказалось. Когда дяде Васе удалось отпереть заржавевший замок и с хрустом поднять крышку, Таня увидела женскую рубаху из отбеленного холста, что-то еще из одежды. Вот и все, что много лет берегла бабушка для своего смертного часа.
На память пришла загадочная фраза, которую дядя Вася уже не раз бормотал, как бы про себя и для себя.
— А что такое йомфру? — тихо и доверительно спросила Таня.
Дядя не сразу понял вопрос, наверное, мысли его были заняты другим или очень далеким.
— Ну, это — «у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван».
— «Йомфру» по-норвежски — «незамужняя дама». Понятно?
Таня согласно кивнула.
— Объявление из романа Гамсуна «Голод», — дополнительно пояснил дядя Вася.
Мама унесла погребальную одежду в спальню, к бабушке.
Потом, когда ее, переодетую во все чистое и закутанную с головой, привязали к дворницким саням, Таня подумала, что бабушка стала ужасно похожа на тонкое березовое бревнышко, и потому, наверное, не заплакала, так и не заплакала.
С тех пор как Миша неизвестно где, а Лека и Нина на казарменном заводском положении, в квартире гнетущая пустота. Со смертью бабушки дом и вовсе обезлюдел, будто ни одной души живой не осталось. Радио и то молчит, остановилось метрономное сердце.
Мама ушла на поиски топлива. У нее с собою крепкая веревка и гвоздь. Если повезет и найдется доска или поленце, можно забить гвоздь, привязать к нему веревку и тащить волоком. Такой способ придумал Лека.
Брат до войны разгружал баржи, играючи перекидывал на берег двухметровые бревна. И мама была очень сильной…
А вот, если по-норвежски, ее можно называть йомфру? Она же безмужняя, и дверь в квартиру в подъезде направо от подворотни.
Ужасно одиноко в пустой квартире. Таня взяла коптилку и отправилась в обход. За долгие блокадные месяцы глаза отвыкли от яркого света, зато обострился слух, и все находилось на ощупь.
Таня начала осмотр с дальней комнаты. Половина семьи раньше здесь спала. И Женя, пока не переехала на Моховую.
В противоположном от окон углу стояла дубовая кровать бабушки, рядом — железная койка Нины. Трехстворчатая ширма с пейзажами и женщиной с распущенными рыжими волосами отгораживала их от кожаного дивана с высокой спинкой, на котором спал Миша. Еще в комнате
были книжный шкаф, столик с выдвижными ящиками и другой, для рукоделия, с ограждением из черного дерева. Не настоящего, конечно, не африканского, а зачерненного.При хилом, колеблющемся свете фитиля даже знакомое с детства выглядит таинственно и непривычно. Пугающие тени на безразмерных стенах, мрачные провалы углов, бездонная чернота над головой. Вдруг что-то тускло блеснет или возникнет странное видение — смутный облик в матовой дымке. То зеркально откликнулся на огонь коптилки белый мраморно-холодный кафель.
Высокая печь, облицованная белыми изразцовыми плитками, целиком заполняла один угол. Где-то, справа и слева от печи, были когда-то двери, что вели в пекарню и в булочную.
Подумать только: здесь, сразу за этой стеной полки с хлебом… Тане даже почудился ржаной запах. Она перешла в другую комнату и дверь за собою прикрыла.
И тут был книжный шкаф, а еще платяной шифоньер и зеркальный трельяж, высоченный, почти до потолка, и кровати за ширмой, громадный, как аэродром, раздвижной стол, два кресла, полубуфет в углу, комод. Но центральным, главенствующим над всем, был, конечно же, буфет. Красного дерева, с зеркалами и художественной резьбой — средь роскошных фруктовых натюрмортов токовали сытые тетерки. Жареные, они, наверное, вкусные и сочные, как утки…
Буфет можно было сравнить с многоэтажным и многокомнатным домом. Отделения, открытые и закрытые, делились на полки, ящики, ящички, потаенные пеналы и секретные ниши. В первые месяцы блокады мама то и дело производила тщательные досмотры и находила в необъятном чреве буфета крупы, специи, забытую баночку с вареньем неизвестно какого года.
Возможно, что-то еще могло отыскаться в пока не исследованных тайниках буфета, но слишком большие усилия нужны для открывания дверей, выдвигания ящиков и пеналов. Некоторые намертво заело. Взрыв бомбы напротив покалечил буфет, убил тетерок.
Над пианино висит большая картина в золоченом багете. Рама квадратная, а собственно картина, ее изобразительная часть, круглая. Полуобнаженная красавица смотрится как в зеркале. Она сидит на берегу моря, в укромной бухте, собралась купаться и, обернувшись к кому-то, грозит кокетливо пальчиком: «Не подглядывай».
Досталось от бомбы и «Купальщице». Она обращена к рыцарю. Полуметровой высоты, отлитый из тяжелого сплава, он стоит напротив, на комоде, опершись на длинный жезл. Быть может, то не жезл, а копье, и рыцарь не рыцарь. На нем боевые доспехи римского легионера или греческого воина. Скорее всего греческого. Римляне не отпускали бороды, а в книге «Мифы Древней Греции» есть на картинках такие. На шлеме какие-то украшения, на поясе широкая лента с бантом.
Кто этот древний воин?
Думать не хочется, лень навалилась, полежать бы…
Угнездившись на бабушкином сундуке, Таня дремала или пребывала в забытьи. С нею такое все чаще случалось.
Мама, сидя рядом на стуле, прикорнула, обняла.
Потому и кажется, что сбоку тепло от печки идет. Смрадно чадит коптилка. Вдруг жалкий огонек испуганно дрогнул.
— Есть кто? — спросил чужой голос. Мама и Таня приподняли головы. Полоснул свет электрофонарика.