Жили-были други прадеды
Шрифт:
— А вот он! Вот, кто возьмет автобус! У себя на заводе. Сумеет!
И дяде Жене пришлось пообещать. Всё же не последний человек у себя на производстве — дадут!
И снова у них пошли разговоры-споры. Кого брать с собой в поездку? Как быть с роднёй Ирки — звать или не звать? А продукты и прочие свадебные припасы? А деньги? То, другое, пятое, десятое.
— Вы совсем уж очумели! — кричала мать.
Мне надоел «базар», и я по привычке пошел в свою комнату, забыв, что там спит прапорщик. Вошел — а его и нету. Тогда я обследовал коридор — рюкзака и фуражки тоже нет. И тут слышу — лифт заработал. Я выглянул на лестничную
— Василию Петровичу надо срочно по своим делам. Города не знает, так я решил сопровождать, чтоб не плутал.
Прапорщик был немой и мрачный и первым шагнул в раскрывшуюся кабину лифта. Ларионыч хлопнул меня по плечу:
— Так и скажи там.
Я так и сказал матери, но она отмахнулась: не до того. Потом она вытребовала у меня Иркин домашний телефон, потом послала по магазинам, потом по квартире — подай то, сделай это, принеси, отнеси.
Замотала своего недоросля так, что я, усталый, но всё же очень сытый, свалился у себя на постель и сразу отключился.
Выехали не рано утром, как собирались, а уже заполдень. Пока дядя Женя добыл заводской автобусик, пока грузились, заезжали за теми-другими, пока выехали из города на трассу.
Вообще-то меня сначала хотели оставить дома: и якобы сторожить, и «на телефоне», и на всякий другой случай. Такова печальная юдоль всех бесправных существ. Именно существ. Если бы они держали меня за человека, то и речи не было бы. Даже обещали взамен завтра же купить новые кроссовки и джинсы, из старых я уже вырос до стыдобы. Но это их отговорки, все равно купят к школе, потерплю.
Глубоко, втайне, я предполагаю, что они опасались меня как потенциального пакостника, мол, выудит подробности о каждом из них (в лесу-то — из гостиной не выгонишь), выудит и выдаст потом что-нибудь такое-этакое прилюдно, и не столько из своей врожденной вредности, сколько от школярского, мол, недомыслия. Хотя, может быть, это всего лишь моя самовлюбленная самонадеянность?
Я изобразил такую беззащитность, что каждый должен был меня слёзно пожалеть. И пожалели! Затем — такую искреннюю самоотверженность, что каждый мог сказать: с этим-то парнем я с легкой душой пойду в разведку.
Так что — взяли!
…Чуть ли не все места в автобусе были заняты. С Иркиной стороны было шесть или семь родственников, с нашей — побольше. К Ларионычу на квартиру тоже заезжали, но дома его не оказалось и никаких известий о себе не оставил. Мать еще посмотрела на меня подозрительно: может, что знаю, да скрываю. Я честнейше затряс башкой — ничего не ведаю! Догадки, конечно, были, но я их обычно держу при себе.
По трассе промчались — и не заметили. А как свернули на просёлочную, а затем и на лесную дорогу, ведущую к кордону, тут уже поползли. В одном месте пришлось всем вылезать, кидать ветки под колеса, подкапывать снизу, так как автобус сел на свой мост, и выталкивать его из глубокой колеи. Дождей не было, но тут впадинка, где-то близко ключ бьёт и потому сыро.
Выехали на лесную поляну, и вот он — кордон. Нам всё знакомо, наезжали когда-то не раз, мне особенно всё свежо, а Иркиным предкам — всё в новину. Уж такие городские, можно подумать, никогда в лес не ходили. Урбанисты несчастные!
Изба у Тихона большая, с подклетью внизу и мансардой наверху, не изба, а хоромы. И на крыльце
широком сидели двое — сам Тихон и Ларионыч с ним.— А где Колька? — это с нашей стороны.
— А где Ирка? — это с ихней.
— Уехали! — Тихон был веселый, с блестящим взором, и ухмылка угадывалась в бороде. И босой к тому же.
— Как уехали?! Куда?!
— За тридевять земель, в тридесятое царство-государство, на сером волке верхом.
— Тихон, да ты пьяный, что ли?
— Ну-у, есть маленько… — и мы, наверное, все разом представили, сколь необъятно это его «маленько», — так ведь свадьбу справляем, как не выпить.
Он раскинул руки, как бы обнимая нашу гневно изумлённую и жалко потерянную толпу, и пригласил:
— Заходите в дом, гости дорогие, места хватит, а лучше давайте-ка во дворе раскинем, чтоб всем вольно было.
Тут из дома на крыльцо вышли Колька с Иркой, и дальше всё пошло «путем».
— А где прапорщик? — спросил я у Ларионыча.
— Какой прапорщик? Где? Когда? — он словно не замечал моего святоукоризненного лика и на мой повтор «Был он здесь?» — продекламировал: «Да был ли прапорщик?!»
— Это ты классика перефразировал, мы тоже кое-что читали. А всё же — где он? И что с тобой?
— Грустно мне, Владимир Дмитрич. Грустно и печально. Вот и ёрничаю. Прости, друг… А прапорщик, — он указал на стожок сена за амбаром, — опять умаялся, бедняга, с нашей помощью, правда. Отдыхает на свежем воздухе.
…Уже несли из амбара длинный дощатый стол, служивший Тихону, видно, для хозяйственного рукомесла. Из дома — скамьи, стулья. Укрепили на двух чурбаках широкую доску, застелили старым одеялом. Тихон таскал из погреба новые припасы, жена его хлопотала с закусками, смешивая свои, домашние, с привезёнными.
И дома, и когда ехали сюда — мне казалось, что всё это понарошку. Какая уж там свадьба — без загса, фаты, колец, шампанского и других торжественных моментов? Просто едем как бы в гости к Тихону, давно на природу большой оравой не выезжали. Ну и заодно с Колькой еще раз переговорить, что-то сообща решить. Так, мне казалось, были настроены предки.
А приехали, увидели, узнали — и как-то вроде бы само собой решилось что-то главное. И неотвратимо-неудержимо закрутилась свадьба.
Можно было бы это и обручением назвать, помолвкой или еще как-нибудь, но колец-то всё равно не было, да и Тихон раз за разом решительно кричал:
— Горько! Горько!
А на помолвке разве кричат «Горько!»? Или палят из охотничьих ружей? Хотя, может, и кричат, и палят.
Но стрельбу мы открыли позже, когда уже Колька с Иркой нацеловались прилюдно и ушли куда-то. Погулять, наверное. И еще кое-кто из-за стола повылезал размяться, а Тихон вынес из избы три охотничьих ружья, два своих и Колькино, коробку с патронами на мелкую дичь, и мы начали салютовать.
Пальба эта, наверное, и разбудила прапорщика. Он подошел и стал разглядывать нас, явно выискивая кого-то, и всем было ясно — кого.
— Да он погулять ушел, — объяснили ему.
И чтоб уж совсем поверил и не мытарил себе душу, налили ему «штрафную», деликатно намекнув на «трубы», которые у каждого могут «загореться». А что ему оставалось делать? И вот он сидит за столом, поет вместе со всеми на старинный уркаганский и очень печальный мотив песню о танкистах, сгоревших в бою.
А мы с Ларионычем устроились на крылечке. Он заговорил: