Жили-были на войне
Шрифт:
А вот запись, сделанная Севой чуть раньше:
Я встречаюсь с Мариной, странной черноглазой девушкой. Ей девятнадцать лет, она старше меня на год. Марина – сирота, живет с тетей, которую страшно боится. Но, кажется, тетка ее любит. Ей трудно ходить, у нее больное сердце… Я люблю Марину, люблю потому, что редко с ней вижусь, и потому, что мне больше некого любить. Без нее, без этой маленькой девушки, мне было бы много тяжелее…
Марина появилась внезапно. До этого мы никогда ее не видели и ничего о ней не слыхали, Сева избегал говорить о своей личной жизни. Марина оказалась милой, застенчивой и молчаливой девушкой с большими печальными глазами. За все время знакомства с ней я вряд ли услышал
Был куплен диван – узкая тахта Севы была не приспособлена для того, чтобы спать вдвоем. Дешевый “мосдревовский” диван был водружен в Севиной комнате, сделав ее для нас непривычной и неуютной. Однако через месяц он исчез вместе с Мариной. “Семейная жизнь не удалась”…
Тогда, по молодости лет, мы восприняли весь этот эпизод с Севиной женитьбой как забавный анекдот. Мы были слишком заняты собой, чтобы всерьез задуматься над тем, почему Севе понадобилось жениться на этой девушке. Не подозревали, что за веселой, общительной манерой держаться в нем жила незаживающая боль одиночества. Правда, иногда, явившись к Севе без предупреждения, я заставал его мрачным, полулежащим на кровати, с опущенной на лоб прядью, совсем как у отца на известной фотографии.
При всем при том Сева был человеком активным – еще в школе он редактирует школьный журнал, работает какое-то время внештатным литконсультантом в “Пионерской правде”, пишет очерки для газеты “Труд”. Это не только нежелание жить лишь на отцовское наследие и потребность заявить о себе как о самостоятельной личности, это еще один способ преодолеть одиночество. Сева любил шумные компании, веселый треп, неожиданные эскапады, он вовсе не был нелюдимым. И невозможно было представить, глядя на него, насколько тяжело переживает он свое одиночество, настигавшее его, когда он оставался один в комнате, которая когда-то была отцовской.
Несмотря на сложную внутреннюю жизнь и настороженность, с которой он воспринимал окружающую действительность, круг его знакомств был довольно обширен.
Он водил меня к своему другу, ныне известному автору популярных книг по искусству Бобе Бродскому, сыну известного в то время актера, сыгравшего главную роль в фильме “Искатели счастья”. Познакомил с мало еще известным молодым поэтом Ошаниным, знакомил со многими людьми, связанными когда-то дружбой с его отцом. Как-то я застал у него человека, одессита, который, по его словам, являлся прототипом Остапа Бендера. На меня этот человек особого впечатления не произвел – сходства с Остапом я в нем не обнаружил, кроме разве действительно “медального профиля”. Не было в нем того блеска и легкости, которые присущи герою Ильфа и Петрова. Впрочем, блеск и легкость могли исходить именно от авторов.
Он познакомил меня и со своей теткой, Серафимой Густавовной, женой Владимира Нарбута, не знавшей еще, что муж ее расстрелян, с Ольгой Густавовной и Юрием Олешей. Несколько раз я вместе с Севой заходил к ним. Однажды увидел там почти неприметного, очень грустного человека, тихо беседовавшего с Юрием Карловичем.
– Знаешь, кто это? – сказал Сева, когда мы вышли. – Это Зощенко.
Единственный раз, когда я видел близко Михаила Зощенко, удивившего меня тогда своей внешней непримечательностью и грустью.
Однажды летним вечером, встретив нас с Севой, Юрий Карлович, показав на ярко сверкавшую на еще светлом небе звезду, спросил нас, что это за звезда. Мы не знали.
– Венера! – произнес он торжественно. – Не знаете, что это Венера! И ваш Плучек не знает. Поэтому ничего у вас не получится!
И, заложив руки за спину, величественно удалился.
Тогда я принял эту реплику за общеизвестное чудачество, частенько не очень трезвого Олеши, к которому, впрочем, питал огромное уважение. Сейчас, читая его дневниковые записи и вспоминая этот эпизод, понимаю, что за его словами была глубокая, мучившая его мысль.
Может, он был и прав: студия, одержав первую и единственную победу, вскоре после окончания войны прекратила свое существование. И не потому ли, между прочим, что мало кто из нас знал, что ярко светящаяся в небе звезда называется
Венерой?.. Впрочем, причины были и посерьезней.Вспоминаю Севу в день премьеры “Города на заре”.
Почему-то было решено, что вступительное слово перед началом спектакля скажет именно он, Сева Багрицкий. Может быть, как самый младший из нас, а может, потому что Багрицкий. Он волновался, бродил по сцене и что-то бормотал, готовясь к своему выступлению, поглядывал на переполненный зал через дырочку в занавесе, вздыхал и снова принимался повторять то, что собирался сказать. Когда раздался последний звонок и погас свет, он дотронулся до занавеса, чтобы выйти на авансцену, и, вдруг обернувшись к стоявшему рядом Плучеку, с трудом выдавил из себя: “Не могу!”
Плучек понял – не может. И вышел сам.
Сева не любил вспоминать этот эпизод, свою мальчишескую растерянность перед залом, набитым народом, обижался, когда ему об этом, посмеиваясь, напоминали. Пожалуй, это единственный раз, когда я видел его растерянным.
Странное дело: я храню в памяти его облик, походку, голос, манеру держаться, помню, где мы с ним бывали, с кем он меня знакомил, но совсем не помню наших с ним разговоров. А разговаривали мы с ним много и часто. О чем? Нетрудно представить и даже воспроизвести нечто приблизительное – круг наших интересов более или менее понятен: говорили о студии, о стихах, о писателях, о знакомых нам людях, о жизни… О самом интимном не говорили. Я знал, к примеру, что летом тридцать девятого, вскоре после его прихода в студию, он ездил с Ольгой Густавовной в Караганду, встречался с матерью. Но только из его записок я узнал подробности этой встречи.
Может, был кто-то, с кем он был более откровенен? Не исключаю. Но, перебирая всех тех, с кем он в то время общался, не могу представить, кто бы мог быть таким человеком. Может быть, Максим Селескериди, с которым он был особенно дружен. Не знаю. Думаю все же, что и с Максом он не до конца был открытым. Открывал он себя только в стихах, еще несовершенных, но внушающих уверенность, что он будет поэтом, и поэтом со своей темой, со своим голосом. Впрочем, поэтом он уже был.
Через несколько дней после начала войны Сева вернулся из Коктебеля, где у него был роман. Но, несмотря на сильное увлечение красивой и эффектной женщиной, определяющим его настроением в эти дни оставалось пророческое убеждение, что он в этой войне погибнет. Своими предчувствиями Сева поделился со мной лишь при первой нашей встрече, сразу после возвращения из Коктебеля, и больше об этом не заговаривал. Может быть, потому, что я довольно неуклюже пытался убедить его, что для этого нет никаких оснований, поскольку от армии он был освобожден еще раньше, по близорукости. Я был настроен более легкомысленно: трудно поверить в собственную смерть в этом возрасте. Однако случилось именно так, как он предчувствовал.
О судьбе нашей “Дуэли” говорили мало. Примирились с тем, что до конца войны о ней и речи быть не может. Тем более что к тому времени вернулся в Москву Арбузов, и мы все, в том числе и Сева, пошли в редакцию “Правды” с заявлением, что готовы отправиться в действующую армию в качестве фронтовой театральной бригады. Приехал Валентин Николаевич, и мы начали готовить театральное обозрение для фронта. Почему-то – почему именно, сейчас уже не помню – Сева на что-то обиделся и на время расстался со студией, но ненадолго. Он легко обижался и так же легко забывал о своих обидах.
Двадцать второго июля, в первую бомбежку Москвы, мы оба оказались у Михаила Светлова, жившего в том же доме, напротив МХАТа. Мы шли по Тверской с моей женой Мариной Малининой и встретили Светлова. Он объявил нам, что получил гонорар и приглашает нас к себе, жена его в отъезде, и ему не с кем отметить это событие. Мы зашли к Севе и, забрав его, отправились к Светлову втроем. Светлов уверенно заявил, что сегодня “он” обязательно будет нас бомбить. Сева внимательно, с какой-то тревогой, взглянул на Светлова и спросил, почему он так в этом уверен, а тот ответил, что Гитлер любит эффекты. А поскольку сегодня ровно месяц со дня нападения, он непременно будет бомбить Москву. Так и случилось. Всю ночь мы провели у Светлова. Лазали на чердак, смотрели на небо, на рассыпанные по небу огненные следы трассирующих пуль, отблески начинающихся пожаров…