Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В живописном сарайчике, на тюремных нарах, жались какие-то изможденные существа, неопределенного пола, неопределенного возраста. Спустя минуту или две Ермолаев понял, что это девчонки. Молодые девчонки. Рабыни, пригнанные с восточных территорий и работающие теперь у бауэра Штамке. Когда прибывала экскурсия, Штамке их загонял в сарай, чтоб не оскверняли ландшафта.

— «…Я читала Ленина, я читала Сталина, что колхозная дорога для деревни правильна!», — пропел Пашковский частушку. Он бодрился, ерничал, но и в его пакостной душонке что-то дрогнуло.

Пропаганда подействовала. Вот он, эффект.

Не

возьмут в толк абверовские мудрецы, что черного кобеля не отмоешь добела, что враньем не спасешься и что если военная машина засбоила — это и всей пропаганде гроб.

Возя питомцев по Берлину, подвыпивший Ермолаев не стерпел и нарушил инструкцию. Когда свернули на Принц-Альбрехт-штрассе, показал:

— Дом номер восемь. Гестапо.

Еще через несколько кварталов снова показал!

— «Колумбиахаус». Тюрьма гестапо.

Увидел в зеркальце вытянувшееся, оплеснутое невольным страхом мурло Пашковского и впервые почувствовал удовлетворение.

Тошно ему было, невмоготу ему было в Берлине. Не хотелось идти домой, встречаться с родней. Опостылел сынок-оболтус, и теща, и все эти престарелые дядюшки, троюродные бабки, черт бы их драл… Тоже ведь — ни одного лица, сплошные маски да хари. Паноптикум. У сыночка с губы слюни текут, скуден рассудком — был зачат по пьяному делу. Скуден рассудком, однако — женился и привел в дом родственничков жены. Увеличился табун шамкающих старух и старикашек, раскладывающих пасьянсы, вспоминающих о петербургских балах и раутах, удивляющих непостижимой, патологической прожорливостью… Цвет белой эмиграции.

Десять лет назад умерла Катя, жена. И даже на смертном одре лежала она с мученическим выражением лица, словно говорила: не трогайте больше, оставьте в покое… А Катя до самого горького еще не дожила. Еще не давило безденежье, еще впереди было вступление дворянина Ермолаева на службу в немецкую разведку. Настоящий-то позор ждал впереди…

Как вышло, что сделался дворянин Ермолаев предателем родины, наемным убийцей, омерзительным даже самому себе? Ведь никто же, никто в его судьбе не виноват — волен был иначе распорядиться жизнью. Не смог.

Приоткрой ему кто-нибудь двадцать пять лет назад завесу над будущим, Ермолаев тотчас пустил бы пулю в лоб… Лучше сдохнуть, чем медленно скатываться на зловонное дно. Может, он и сейчас бы шлепнул себя, — попытавшись не струсить в последний раз, — но подоспел Клюге с новым заданием.

А с этого задания бывший дворянин Ермолаев не вернется. Теперь все едино…

В последний берлинский вечерок, согласно программе, отужинали в ресторане. Сверх предусмотренных и оплачиваемых абвером напитков Ермолаев распорядился, чтоб подали водку. Настоящую, русскую. И официант, вдохновленный хрусткой купюрой, расстарался-таки, принес настоящую…

— За наше счастливое отбытие, соколики! — сказал Ермолаев.

Пил и чувствовал, что не берет водка. Не берет и родимая, неподдельная. Сейчас бы спиртику дернуть. Спиртяшки. «Спиртуозуса от морозуса» — как пошучивали некогда субалтерн-офицерики. Да жаль, не достанешь тут спирта. Не употребляют немцы. Что русскому здорово, то немцу смерть…

Воронин пил мало, берегся, вражина. Пашковский же белел, пьянея, катал желваки на

скулах.

— Ну, дорвусь я до своих знакомцев когда-нибудь, дорвусь… Помню лагеречек, где срок тянул. С гражданином начальником охота встретиться, ласку его припомнить.

— Бежал? — спросил Воронин.

— Что ты, Санечка, оттуда когти не рвут. Я на фронт выпросился, все чин чинарем, гражданин начальник мне рукопожатие сделал. Надеюсь, грит, достойно смоете, и так далее… Сам одноглазый такой мальчишечка, строгий, подбородочком шевелит… Ой же и охота поговорить с ним!

Наслаждаясь тем, что можно не скрытничать, можно распоясаться, Пашковский почти наяву видел эти будущие встречи, с неожиданным актерским талантом изображал всех действующих лиц, менял голос, показывал, как будут испускать дух его «знакомцы»… Воронин сидел будто каменный. А Ермолаев все наливал, наливал водку, пил не закусывая. И не помогала водка.

Вернулись в санаторий доктора Магалифа ввечеру; полковника не было. Находился в Риге.

Ермолаев отпустил питомцев на отдых, прошел к себе во флигель. Был там запасец спирта, тщательно хранимого на черный день. Ермолаев извлек плоскую флягу, растворил окошко, сел на подоконник.

Луна катилась в дымных облаках, чернели шапки сосен, море поплескивало, сиренью пахло. Благодать.

Он знал, что сейчас сделает, — этой вот ночью, накануне отлета. Только следовало выпить. Хорошенько дернуть «спиртуозуса».

Итак, прожито пятьдесят лет.

«В двадцать лет красы нет — и не будет, в тридцать лет жены нет — и не будет, в сорок лет ума нет — и не будет»…

А если ничегошеньки нету в пятьдесят? Ровным счетом ничего — пустота семо и овамо? Торричеллиева пустота?

Что ж, добьем остатки надежд. Даже те, в которых сам себе не признавался, боясь задуть слабенький огонек. Ничего нет, и тебя не будет.

Сиять, катиться этой луне, зеленеть соснам, шуметь синю морю. А ты не завидуй их бессмертию, рано или поздно все равно наступил бы карачун, так что — смирись. И давай-ка гульнем напропалую, ни о чем не скорбя, ничего не жалея.

Даже и в теперешнем твоем состоянии сокрыта прелесть. Позволено все. Попирай божьи и человечьи законы, для тебя нету судей, нету всевышнего.

Сукин он сын, этот всевышний. Я б тебя встретил на узенькой дорожке, гражданин всевышний. Припомнил бы твои ласки.

Перехватывает дыхание «спиртуозус». Он-то действует, он берет помаленьку. Прекрасно. Еще добавить, и можно идти.

Она соблазнительна. В тургеневском духе канашка — ей бы воланчики, кружавчики, шляпку с белою лентой. Гроздь сирени на раскрытую книжку. Немчура тупая не понимает, обрядили в кисею, и пропал пикантный контраст.

А соль-то, зерно-то именно в этом контрасте: снаружи тургеневская чистота и мечтательность, а внутри — подленькое, скверненькое. Продажненькое.

Спит сейчас. Не ждет в гости. Видит сны о далекой родине…

Ермолаев тяжело слез с подоконника, справился с качавшимся полом.. Укрепился. И прямо, ровно — чересчур прямо и ровно — пошел к дверям, потом через двор ко второму флигелю, где жила Наташа.

Без стука шагнул в комнату, остановился, озираясь в чуть подсвеченном луной сумраке.

Поделиться с друзьями: