Живи как хочешь
Шрифт:
– Да и я не помню. Кажется, о хороших людях.
– Есть отличные, замечательные, большие люди. Но памятников я и им не поставил бы. Памятников, может быть, заслуживало десять человек в истории, – сказал утомленным голосом Дюммлер. – Все-таки почему я об этом заговорил?.. Да, так были у нас кающиеся дворяне. А теперь появился в мире новый тип: «кающиеся физики». Они создали атомную бомбу и их мучает совесть: они, видите ли, никак не думали, что эти нехорошие генералы так используют их открытия. Что ж делать, вне своей области эти люди не орлы, как впрочем и Делавары. Большевизанская демонология такой же миф, как все другие демонологии.
– Да может быть, он просто fellow traveler?
– Нет. Я феллоу-трэвелеров терпеть не могу. По общему правилу, люди они неумные. Фергюсон же и очень честный и неглупый человек. Он придет со своей секретаршей. Она русская.
– Русская секретарша у атомного химика? Это, конечно, приставленная к нему советской разведкой шпионка, – сказал, смеясь, Яценко.
– Он больше атомными изысканиями не занимается. Кроме того, она эмигрантка, хотя и левых взглядов. Очень странная
– Ничего не поделаешь, есть на свете и «инфернальницы» и «женщины великого гнева». Достоевский был гениальный писатель.
– Конечно… Он вдобавок создал свой мир, как те новые живописцы, у которых, скажем, пшеница синего цвета, груши – фиолетовые а люди гнедые… Нужно ли это? Так ли это трудно? Достоевский показал, что нужно: изумительно смешал с правдой. Конечно, гениальный писатель, что и говорить… Но как же тогда называть Пушкина или Толстого? Верно надо то же слово, да произносить по-другому. Так при Людовике XIV-м слово Монсеньер произносили по-разному, обращаясь к архиепископу и к принцу крови…
– Она красива, эта секретарша?
– Очень. Впрочем, это еще как сказать? У Островского Фетинья о ком-то говорит: «Дурой не назовешь, а и к умным не причтешь, так, полудурье"… Нет, она не полудурье, но думаю, что в душе у нее пустота, пустота, точно пневматический насос все высосал. Такие бывают среди нынешней молодежи. И то сказать, какую жизнь они все прожили! И именно из-за этой пустоты они в душу мгновенно всасывают что угодно… Она из какой-то оголтелой эмигрантской семьи. Какие-то французские эмигранты в пору Реставрации требовали от короля, чтоб были восстановлены „наши прежние казни и пытки“. Другой умник где-то настаивал, чтобы королевский парик составлялся не иначе, как из дворянских волос… Впрочем, у нас, кажется, такого не было…
Он вдруг изменился в лице,
– Простите выжившего из ума старика, – сказал он. – Я все постыдно напутал. Из правой эмигрантской семьи вышла совершенно другая моя знакомая барышня. Тони, напротив, дочь какого-то либерального земца.
– Не все ли равно? – сказал Яценко, видевший, что эта ошибка расстроила Дюммлера.
– Нет, не все равно, когда человек заговаривается. Ну, что ж делать: стар – чудес на свете не бывает… Да, Тони дочь либерала, теперь говорю верно: я не всегда завираюсь. В пору резистанс она работала с коммунистами, да и теперь отзывается о них с симпатией. Я ее просил в «Афине» таких воззрений не высказывать… Современный коммунизм организован так, что он автоматически втягивает в себя все, что плохо лежит: плохо лежит в переносном, моральном смысле. Кроме того, он для молодежи имеет огромную притягательную силу. Когда-то у нас молодые люди от всяких разочарований, от скуки, от безделья уезжали воевать на Кавказ, хотя он сам по себе едва ли был им очень нужен… Как бы для них и теперь придумать какой-нибудь этакий безобидный Кавказик? А то слишком многие стали уходить в Коминтерн. Мы-то с вами знаем, что в коммунизме «поэзии» не больше, чем в счетной книге бакалейной лавки, но для них, для молодежи, клички, шифры, подпольная работа, конспирация, таинственные съезды, это самое поэтическое из всего, что жизнь им может дать с тех пор, как кончились войны с кавалерийскими атаками.
– И ваша девица к ним уйдет?
– Надеюсь, нет. Тони милая и несчастная девушка. По манерам горда и неприступна. Говорят, что люди иногда прикидываются гордыми и сухими от застенчивости, тогда как на самом деле у них золотое сердце. Это клише, и таких людей я тоже почти никогда не видал. Впрочем, мало ли отчего и почему человек играет роль! Я знал и знаменитых революционерок, которые играли роль всю жизнь. И как играли! Просто не хуже Ермоловой! Делали вид, будто их больше всего на свете волнует русский мужичок. Об этих «святых» написаны самые худшие картины в русской живописи, а мой покойный друг, талантливый писатель Короленко, написал о них самый фальшивый рассказ в русской литературе.
– Однако русские революционерки из-за этого «мужичка» шли на смерть, – сказал Яценко, в первый раз неприятно удивленный словами Дюммлера.
– Шли. И эта Тони тоже вполне способна пойти.
– Ее зовут Тони?
– Да. Ее имя Антонина и фамилия тоже прозаическая, кажется Семенова? Она ни своего имени, ни фамилии не любит. Ей надо было бы называться Ариадна… Очень странная женщина. Она немного напоминает мне Блаватскую, которую
я лично знал. Многие считали Блаватскую шарлатанкой и обманщицей, в ней было и это, но было не только это. Она была очень даровитая, сумасшедшая женщина. Должно быть, и Калиостро, и граф Сен-Жермен были отчасти таковы. Да, кажется, Тони сочувствует большевикам, и следовательно спорить с ней совершенно бесполезно, как вообще с большевиками. Ведь по нашим понятиям в мире нет ничего выше свободы, а им на свободу наплевать. Какой же может быть спор без аксиом, общих для обеих сторон? Теперь в мире что-то вроде морального биметталлизма… Такого гонения на мысль, мне кажется, никогда нигде не было… Бенжамен Констан больше ста лет тому назад по поводу каких-то полицейских злоупотреблений при Наполеоне вопил: «Потомство просто не поверит, что такие вещи были возможны в цивилизованной стране"… История любит неизлечимой любовью рецидивы, но потомство Констана увидело Гестапо и Гепеу… И вы думаете, что это кого-нибудь очень потрясло? Немногих, немногих… А надо было бы как янсенисты: «прощать, но не забывать"… Вообще и злодеи и злодейства все гораздо проще, чем мы думаем. Все происходит по-домашнему. Равальяка, убийцу Генриха IV, подвергли нечеловеческим мукам, просто нельзя читать описание. А где это происходило? В буфете парижского суда. Я уверен, что судьи и палачи при этом пили вино и закусывали… Так же было и когда сжигали Жанну д-Арк. Солдаты на Площади Рынка просили, чтобы подожгли костер поскорее: пора обедать.– Иностранцы: английские солдаты.
– Нечего все валить на иностранцев. Жанну взяли в плен не англичане, а бургундцы, и судьи ее были французы, и парижский университет благословил дело, и продал ее на казнь тоже француз, де Линьи, взявший ее в плен… Правда, жена его валялась у него в ногах, умоляла не выдавать героиню… И он был, кажется, недурной человек, но ему до зарезу были нужны деньги. Это он потом вставил в свой герб слова: «A l'impossible nul n'est tenu"… [25] И англичане, которые ее сожгли, тоже были рыцари. Верно и в Гестапо попадались благодушные люди, мирно пившие по вечерам пиво. Но им также надо было жить: «A l'impossible nul n'est tenu"… Ну, как ваши Объединенные Нации? Все еще делают великое дело во дворце Шайо? Кстати сказать, место гиблое. Там был когда-то замок Екатерины Медичи. Может быть, она там задумала Варфоломеевскую ночь? Затем там Генрих IV щелкал зубами в своем лагере, поглядывая на осажденный им Париж, и вероятно уже подумывал о перемене веры… Позднее там поселился маршал Бассомпьер, счастливый человек, получивший на своем веку шесть тысяч любовных писем. Он был арестован и просидел двенадцать лет в Бастилии. Еще позднее вдова казненного Карла I построила там какой-то монастырь и в нем скончалась. Монастырь был разрушен в пору Революции. Там же где-то была главная квартира казненного Жоржа Кадудаля, в пору его заговора. Позднее Наполеон начал на этом месте строить для своего сына дворец, который должен был стать самым прекрасным дворцом в мире, но император успел только заложить фундамент. И наконец построили чудовищное здание и назвали его Трокадеро по названию стычки в пору франко-испанской войны 1823 года. А об этой войне старый наполеоновский солдат, маршал Удино, сказал: „Самое ужасное то, что эти вояки в самом деле думают, будто это была война!"… Теперь там ваши ОН. Если я что им ставлю в вину, то разве самодовольство. Они как та французская графиня, которая говорила: „Nous autres, jolies femmes“. Впрочем, благочестивый Эжен де Монморанси говорил еще и не так: «Nous autres, les saints“.
25
Никто не обязан делать невозможное.
– Да, я помню, я это читал в чьих-то мемуарах, – сказал Яценко. «Все-таки разговаривать с ним чуть утомительно», – подумал он, несмотря на свое уважение к Дюммлеру. – Но какая у вас память, Николай Юрьевич! Вы так знаете историю всего Парижа?
– Кое-что знаю. Уж очень я всю жизнь любил этот город. Собственно во всем мире только и были две настоящих столицы: Париж и старый Петербург… Но это, кажется, я вам уже говорил? – беспокойно спросил Дюммлер.
Раздался звонок.
– Я отворю, не вставайте, Николай Юрьевич, – сказал Яценко и направился к двери. В вошедшей даме он с удивлением узнал русскую, с которой ехал из Парижа в Ниццу. На ней было то самое ожерелье. Платьев Яценко никогда не запоминал, хотя и думал, что ему, как писателю, следовало бы их запоминать. Дюммлер, все же вышедший в переднюю, познакомил их.
– Мой друг Виктор Николаевич Яценко, он же американский писатель Джексон.
– Мы недавно вместе путешествовали. Мир в самом деле мал, – сказал, улыбаясь, Яценко. Дама его узнала и чуть улыбнулась, глядя на него тем же как будто пристальным и вместе невидящим взглядом.
– Я не предполагала, что вы русский.
– А я по лицу сразу признал в вас русскую.
– Очень рада! – сказала она почему-то с вызовом в голосе.
– Гранд телефонировал, что не придет, – сказал хозяин, вводя их в кабинет. – Делавар будет. А профессор?
– Он сказал, что приедет ровно в шесть. У него какое-то деловое свидание.
– Милая Тони, я надеюсь, что бы будете хозяйкой и угостите нас чаем? Вы знаете, где у меня в кухне чай, сахар, чашки. Правда? Мои гостьи всегда это для меня делают, такова у нас традиция, – начал Дюммлер. Тони его перебила.
– Я сейчас поставлю воду на огонь, – сказала она и вышла. У Дюммлера на лице скользнуло недоумение: он не привык к тому, чтобы его перебивали.
– Сегодня она колючая, – вполголоса сказал он Виктору Николаевичу. – Впрочем, она меняется по несколько раз на день. Теперь у нее, повидимому роман с этим американским профессором, но что-то странное: вроде как венецианский дож венчался с Адриатическим морем.