Живи как хочешь
Шрифт:
– Правда? Постойте, я должен угадать, кто ваш любимый поэт? Лермонтов?
– Едва ли угадаете. Мой любимый поэт – Языков. Он наш первый национальный поэт.
– Языков? – переспросил Яценко, тщетно стараясь вспомнить что-либо из Языкова.
– Вы верно его никогда и не читали. Его теперь все забыли. А вы знаете, что Пушкин заплакал только раз в жизни при чтении стихов, и это были именно стихи Языкова!
– Какие? Вы знаете их на память?
– Знаю. Только вам они не понравятся. Ведь вы стали Вальтером Джексоном, – сказала она с усмешкой. Яценко вспыхнул, что доставило ей удовольствие. – Если хотите, я прочту, – предложила она и стала читать вполголоса. Она читала стихи с таким видом, точно сама их сочинила:
Чу!– Вам не нравится, правда? Вы где были во время войны? В Нью-Йорке? – еще более насмешливо спросила она.
– Да, в Нью-Йорке. Но и вы, верно, были не в Сталинграде?
– Я была хуже, чем в Сталинграде, я была при немцах в оккупированной Франции. И вот эти стихи меня больше всего тогда и поддерживали:
Пламень в небо упирая,Лют пожар Москвы ревет;Златоглавая, святая,Ты ли гибнешь? Русь, вперед!Громче буря истребленья!Крепче, смелый ей отпор!Это жертвенник спасенья,Это пламень очищенья,Это фениксов костер!– Как будто пламя не очень нас очистило. Знаем мы эти фениксовы костры! Из одного вышла аракчеевщина, из другого то, чем мы теперь любуемся… Надеюсь, вы не сочувствуете большевикам?
– Как это старо! Большевики тут ни при чем. По-вашему, они выдумали классовую ненависть? А нашу поговорку помните: «Хвали рожь в стогу, а барина в гробу»?.. Мы всегда были большевиками.
– Так иногда говорят иностранцы.
– Иностранцы пусть мелют, что угодно, мне до них дела нет! – сердито сказала она. – А вот, если хотите, я вам прочту то, чего вы наверное не знаете! Это из воззвания атамана Кондратия Афанасьевича Булавина в пору его восстания при Петре. – Не дожидаясь ответа, она продекламировала так, как это сделала бы артистка где-нибудь на вечере в пользу нуждающихся студентов: «Атаманы молодцы, голь кабацкая, голытьба непокрытая, дорожные охотнички и всякие черные люди! Кто похочет с атаманом, со Кондратием Афанасьевичем погулять, по чисту полю красно походить, сладко попить-поесть, на добрых конях поездить, – то приезжайте на вершины Самарские! Да худым людям, и князьям, и боярам, и немцам, за их злое дело не спущайте, а всех людей посадских и торговых не троньте, а буди кто напрасно станет кого обижать, и тому чинить смертную казнь"… Это что, Ленин выдумал или Сталин?.. А вы вероятно стоите за американскую интервенцию в России?
– Нет, я против какой бы то ни было интервенции, – ответил Яценко. Он видел, что начинается один из тех разговоров, при которых люди думают преимущественно о том, как бы уколоть друг друга.
– Поэты всегда любили Россию, даже иностранные. Гейне предпочитал ее Англии и говорил, что Германия рядом с Россией это селедка, равняющаяся с китом. А Блок? Или, может быть, он так несчастлив, что вы и его не любите?
– Очень люблю. Но в политике Блок решительно ничего не понимал. Теперь у эмигрантов популярно его панибратское обращение к Пушкину: «дай мне руку в непогоду» и т. д. Он называл «непогодой» то, что сделали большевики! Я там прожил двадцать лет и эту «непогоду» хорошо помню, никогда не забуду. Но с талантливых поэтов нечего спрашивать, а в обыкновенных людях мне не очень нравится это языковское начало. Ваш «Кондратий Афанасьевич» хоть в самом деле был удалой атаман, а вот когда казачье удальство изображают мирные профессора, или дети профессоров, или элегантные дамы, это много хуже, – сказал он. «Зачем я говорю так нелюбезно? Какое мне дело?"
– Вы верно глухи к поэзии.
– Смотря
к какой.Она что-то сказала об искусстве вырождающейся буржуазии. «Ах, какая скука!» – подумал Яценко.
– Эти нападки на вырождающуюся буржуазию можно прочесть во всех большевистских газетах, – сказал он. – Знаменитый австрийский музыкальный критик Ганслик говорил, что концерт Чайковского для скрипки и оркестра пахнет водкой. Это было и несправедливо, и просто глупо. Но водкой действительно пахнут некоторые общие места патриотических советских газет, и даже не водкой, а самогоном. – Теперь вспыхнула Тони. – Я не думал, что вы так сочувствуете товарищам. Ведь вы…
– Это довольно плоско говорить «товарищи»! Уж писателю так говорить не следовало бы!
– Ведь вы, кажется, эмигрантка?
– Мои родители были эмигранты. Мой отец был чистокровный великоросс, а мать из старого балтийского рода, породнившегося с международной аристократией. Так что у меня есть, кроме чисто русской, и немецкая, и венгерская, и бельгийская кровь.
«Понимаю. То-то ты „такая русская, такая русская“, – подумал Яценко.
– Так вы хорошо знаете свою генеалогию? У нас в России дворяне о своих предках знали мало, да и то больше понаслышке.
– Я не понаслышке. У моей матери сохранилась книжка об ее роде. Прелестное старинное издание, с цитатами на разных языках. Есть даже кое-что по-латыни. По-латыни потому, что слишком непристойно.
– Как так?
Она засмеялась.
– Видите ли, в этой книжке есть выдержки из протоколов процесса одной моей прабабки, казненной в 1609 году. Она была колдунья, и ее сожгли. Эта женщина, писаная красавица, сошлась с моим предком, хотя была из простых. У нее родился сын. Мой предок пустил в ход связи и усыновил ребенка, верно к ужасу своих родных. Затем он ее бросил, она сбилась с пути и стала колдуньей.
– Значит, в ваших жилах есть кровь колдуньи? – спросил Яценко с насмешкой. И вдруг он подумал, что нечто в этом роде можно было бы использовать для второй пьесы. Он замер от радости. «Вот именно этого звена мне нехватало».
– Да, есть, – кратко ответила она без улыбки. – Перед казнью колдунья, вероятно, проклинала весь наш род. Впрочем, в протоколе этого нет, – добавила она помолчав.
– А нельзя ли прочесть эту книжку?
– Нет, я никому ее не даю. Это наша единственная семейная драгоценность. Впрочем, все сие не суть важно… Вы сказали, что я эмигрантка. Отец мой умер в начале эмиграции, мать – от рака, несколькими годами позднее. Я во Франции воспитывалась, но я никак на эмигрантку не похожу, вы не найдете ни одной такой эмигрантки, как я! Скажу больше, я ненавижу эмиграцию и эмигрантщину. В России все лучше, чем в Европе: и литература, и музыка, и особенно театр. Я здесь не видела ни одной хорошей пьесы, а большой актер был один, да и то он учился в России, у наших артистов. Это Люсьен Гитри.
– Да, Люсьен Гитри был очень большой артист, – сказал он еще более равнодушным тоном. – Значит, вы живете чужими воспоминаньями о России?
– Нет, своей натурой и своими взглядами.
– Но как же вы при таких взглядах работаете с эмигрантом Николаем Юрьевичем?
– Это уж мое дело, с кем я работаю!
– Разумеется, – сказал Яценко и опять подумал, что незачем делать себе врага в том обществе, в которое он собирался войти. «У меня в самом деле портится характер. Что, если теперь попробовать лесть, самую галантерейную лесть? Подействует ли?» Он сказал ей какой-то очень банальный комплимент. Лицо Тони посветлело.
– А ведь я вам соврала, – через минуту сказала она с улыбкой. – Я читала вашу пьесу.
– Неужели?.. Но ведь вы меня спросили, о чем она?
– Говорю же вам, что соврала. Я часто лгу без причины. Как все люди. Как вы.
– Нет, я редко и только в случае крайней необходимости. Разница громадная.
– Вот вы и теперь говорите неправду: все люди лгут на каждом шагу. Верю, что вы лжете реже, чем другие. Реже, чем я, наверное!.. Я иногда воображаю свою жизнь: как было и как будет. Целыми часами фантазирую: вот будет так – и все себе представляю, все до мельчайших подробностей; а потом представляю себе совершенно иначе, тоже до мельчайших подробностей. Я не всегда большевичка. Иногда я совсем, совсем другая. Но сейчас я говорю правду: ложись гусь на сковороду.