Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней
Шрифт:

— Проклятье зверя!

Вечерами — беседовали. Ну, кто же подумает, что Курбова, который мальчиком глядел на звезды и слушал топоты ямбической строфы, могли насытить две явки, тезисы и ежемесячные отчисления семи эйнемовских конфетчиц [20] ? Сергей попался. Сергей был первым, допущенным к такому часу, когда угрюмый Курбов, как пушкинская Таня, как все в начале жизни: технологи-пропагандисты, любители футбола, модницы, модистки, все, боясь дохнуть (дыханье — жизнь), боясь взглянуть, бессонно разгораясь в истоме розовой, кладут, чуть-чуть пригнув углы, на карту карту: домик. Да, Николай мечтал. Но мечты проверенные выходили из мастерской великолепного часовщика. Стихи читал каких-то диких (звали «футуристами»). Вскачь гласные. «Г», «Ц» и «Ч» — быстро — искрами из-под копыт. Голое слово — «смехач». И сразу — пьян; вытаскивал

из-под тетрадок какой-то прейскурант: турбины, мотор, колесо, три тысячи лошадиных, такая, когда идет, разрез, и в Ливерпуле — Галилея безошибочных чудес. Нью-йоркский небоскреб? Щенок! Лавочников лихорадит — нарыв. Нет, будет город — плоский, голый, весь — единый дом, весь вымерен, отлит, составлен, без труб, без башен — серый куб, над кубом солнце.

20

Эйнемовские конфетчицы— работницы московской кондитерской фабрики товарищества «Эйнем», ныне «Красный Октябрь».

Были какие-то намеки, гомункулусы в банках: Петр с ножницами цирюльника (почти что маникюр), «неподкупный Максимилиан» [21] («Невольница» Шенье [22] , чувствительная прихоть толстяка Дантона — все это вздор, тверже: кровь и календарь). Теперь придут другие — выдержали сотни корректур, не прошмыгнут описки школьников: любовь или сомнения. Как о любимой, говорил о времени. Верная мера — Век.

— А что ж ты скажешь, так сказать, о человеке?..

21

«Неподкупный Максимилиан»— один из вождей Великой французской революции Максимилиан Робеспьер (1758–1794).

22

«Невольница»— стихотворение «La jeune captive» французского поэта и публициста Андре Шенье (1762–1794), казненного во время Великой французской революции (известно в русском переводе А. Апухтина под названием «Молодая узница»).

Другому Николай просто бы ответил: «С народниками скучно спорить». Другу:

— Ведь это все про человека. Прежде было про зверье. Он будет — большой, широкий, дела, слова и даже повороты суставов — изъявления воли. Никаких истерик! Всех геройчиков Андреева и прочих — в зоологический музей. Вагон трамвая, принимая тонну человеков, и тот начнет петь, не нужно будет стихов. Вместо озноба, гнева и любви — неукоснительное равновесие. Сергей, я вижу этого большого человека. Новое сознание. Мне кажется, чтобы судьбу измерить, он себе на лоб поставит огромный третий глаз…

В упоении он подошел к Сергею, нет, не к нему — к модели человека — и холодно, немного чопорно, поцеловал зерно, почку глаза, веснушчатый, буграстый лоб. От теплой кожи сразу стало стыдно, скучно, тяжело.

Снова — время. Памятный весенний день. Общегородская конференция. За Канатчиковой дачей, в лесу. Патрули с одуванчиком в петлице. Пароль — спросить: «Как пройти на рачью свадьбу?» Солнце припекало. В прения «об агитации среди запасных» бесцеремонно вмешивались славки, малиновки и даже нудная кукушка. Одуванчики не только в петлицах и в траве — их золото в самой груди. Вылезшие из подполья, из каморок на Живодерке, козихинских подвалов, духоты Благуши, как звери из норы, люди нежились. Порой казалось: действительно, не рачья ли свадьба?

Николай сорвал цветок, пальцы покрылись молочным соком. Солнце меж лопаток усердствовало. Хотел было лефортовского Виктора пристыдить за утопизм, но все аргументы забыл, зевнул, стыдясь, потянулся.

Вдруг — свисток. Виктор подпрыгивает. Трещат кусты. Отнюдь не птичьи голоса. Делегаты врассыпную.

— Провалились!

— Направо!

— Нет, сюда!

Николаю повезло: прополз бочком в траве. Продефилировали рыжий сапог со шпорой, синие штаны. Дополз до татарского кладбища. Залег меж плитами. Мимо гнали арестованных. Стадо. Овчарки с кобурами лаялись. Прождал до темноты.

В лавочке купил коробку папирос и жадно затянулся. Шел медленно по Шаболовке. Переживал провал. И все же, еще не утрамбованной утробой, радовался теплым сумеркам, чадным керосиновым светильням, скверной папиросе. Навстречу — Сергей. Курбов, увидав, повеселел. Думал — и его.

— Ты тоже выкарабкался?

Молчит. Жмет руку. Улыбается. И потом, не спеша, на Курбова — револьвер. Мигом подполз некий

штатский в рыжем пальтишке с искрой электрик, другой. Потом — городовые. Сергей своим приятным, задушевным баском:

— Прямо в охранное… Там за извозчика заплатят.

Мгновение — гнев. Кинуться, примять, убить. Потом: спокойно! В охранке, когда наутро фотографировали и вежливый фотограф извивался: «Теперь анфас. Минуточку внимания! Снимаю», — вспомнил Сергея. Провокатор! Он знает многих в лицо… Сообщить на волю… И еще одна короткая деловая мысль: да, для людей, но только без человека.

12

Суд. Адвокат по назначению, разгрызая в буфете жесткую фанерную колбасу, выкладывал буфетчице:

— Какой попался подзащитный злющий!

Речь говорил мучительно — будто во рту все та же неподатливая колбаса:

— Влияние… Наследственность… Курбов почти дегенерат… Эксперты…

Прокурор был быстр и деловит (понравился Николаю). Судьи входили и уходили, как хористы в опере.

— Сто вторая… Лишить всех прав… Каторжные работы… без срока…

Опять централ. Кандалы. Натерли ноги. Из окон: снег, нагромождение эффектов, Урал. Месяцы и вечера. В острожном переплете — желтый, тощий месяц. Амурская колесная. [23] Порка и кирка. На камне камень бей! Какие там свершения!.. Где-то: партия, книги, девушки в кисейных блузках, воркот голубей. Здесь камень, кровь и вши. В наметанном зрачке конвойных тупое: «Не уйдешь!»

23

Амурская колесная— имеется в виду дальневосточная каторга.

И все же ушел. Звезды августа кишели муравьиной кучей. Низкорослую бурятскую лошадку версты и сон погони густо взмылили. Пучился Байкал.

В избе. Кислое голубенькое молоко. Течет по телу сон и брызжет в глаза молочной ночью, белесоватой, ватной мглой. Ночевал. Утром потянулся. Никого. Хозяйка за водой ушла. На земле младенец страшный, кривоногой, с огромной тыквой головы — облезлая, струпья, — не может ни ходить, ни говорить. Таких бы убивать! Глядит большущими стеклянными глазами на Николая. Вдруг, слюну пустив, блаженно улыбается. Лицо, как тайга весной, все прорастает. И Николай от нежности не может шелохнуться, сам улыбается и с не испытанной еще бережностью гладит паршивую головку. Обнять бы, унести, не знать на свете ничего, кроме роста этих кривых, убогих ног. Так, верно, черенок от яблони, когда воткнут его в сырую, разрыхленную землю — чудный зуд — растущих и не листьев, но корней. Почему-то перед Николаем встала наивная, смешная — звали Таней. Как тогда — гора. Страх. Младенец палец Николая поймал, сосет. И как пощада: хозяйка с ведрами. Пора!

Готов был стать, ну, просто неким, со страстями, с перебоями, с ворчанием досадливым и нежным щебетом, обыкновенным смертным! Но — пересилил. В Казани на явку заявился сухой, осведомился, как ведут работу, о каторге — ни слова.

В апрельский день приехал в Киев. Паспорт верный — сын бухарского купца Лев Мешмет. Протянул его любовно, чуть горделиво швейцару гостиницы «Золотой якорь», и швейцар с почтительностью дунул половому:

— Господину Мешмету номерок.

Взглянул в окошко — солнце. Мальчишка, раскрыв галчонком рот, с трудом засовывал туда огромный ком халвы. Прошли две гимназистки. Вспыхивали первые веснушки — золотая россыпь, груди, полные видением прекрасного поручика с Фундуклеевской [24] , как клейкие почки тополей, готовились взорвать форменные передники. Вдобавок имелись: голубые царственные лужи, в них воробьи, рябая радость отпускных, кудахтанье торговок, словом, несложная и все же таинственная бутафория обыкновенного весеннего денька. Взглянув, тотчас же понял: завтра на явку, а сегодня отдыхать.

24

Фундуклеевская— улица в Киеве.

Бродил по улицам, по лакированным внезапным ливнем горбам костлявого Киева. На Сенном какой-то пегий мужичок стянул огромное индюшечье яйцо, мигом выдудил, и в пояснение:

— Мы до мощей, которые…

Баба — за пегую мочалку.

Мимо Софийского собора. Зашел случайно: после смерти маменьки паперти усердно обходил. Дохнуло сыростью и воском. Чуть замутило. Погреб! Впрочем, летом, верно, вроде кваса. И детворе — для пряток. Еще увидел: под куполом — архистратиг. Летая — пребывает глыбой. Вымерен и крепко сделан. Подумал:

Поделиться с друзьями: