Жизнь и искушение отца Мюзика
Шрифт:
— Но если Аристид не согласится? Ведь ты не донесешь на него его мучителям? У него хватает бед и без тебя. Ты не добавишь ему страданий.
— Это я-то не добавлю? — хихикнул Тумбли. — Ладно, ладно, может, и не добавлю. Но Попеску не знает этого. Я говорил тебе, Эдмон, что доберусь до сути этой шекспировской головоломки, и рано или поздно, но я сделаю это.
ОДНАКО «ШЕКСПИРОВСКАЯ ГОЛОВОЛОМКА» и решимость Тумбли разгадать ее были полностью вытеснены из моей головы чрезвычайным и совершенно неожиданным событием в Бил-Холле. С глубокой и безмерной печалью я должен сообщить вам: Бастьен, мой верный осел, мой старейший товарищ, наконец сошел с ума. Он помешался — но, конечно, остался славным Бастьеном и поэтому совершенно безобиден.
Одна из наших уборщиц с подходящим именем — миссис Моп [198]
198
Швабра (англ.).
Миссис Моп задержалась на минутку, изучая произведение искусства и держа наготове метелку из перьев для смахивания пыли, когда Христос открыл один глаз, не торопясь осмотрел ее и подмигнул. Миссис Моп онемела. Но то, что за этим последовало, было гораздо хуже. Христос устремился вперед, протянув к ней руки, как будто собирался обнять ее. Тотчас же несчастная женщина обрела голос и, завизжав, помчалась через комнаты и галереи, через жилье бывших слуг, через кухню и буфетную и, выскочив на улицу через служебный вход, в изнеможении рухнула на скамейку.
Тем временем Христос — вернее, Бастьен — тоже обратился в поспешное бегство, бросившись к боковому входу, расположенному около Большой двери. Пристанывая от боли, он запрыгал по гравию двора — ой! ой! — и потом, сбросив скорость и еще сильнее хромая, повернул к Трафальгарскому холму и колонне Победы. Возле постамента он как подкошенный упал на колени, перевернулся на бок и улегся, тяжело дыша. «Здесь сокрушил свое сердце вконец / Загнанный в угол славный храбрец». Час спустя его обнаружил один из местных лесников и вызвал ПК [199] Уайтинга, оторвав его от позднего утреннего чая. (Да, он по-прежнему был ПК Уайтинг. Бочонок провалил свои экзамены и подумывал оставить полицию.) Распрямить и вывести Бастьена из его эмбриональной позы оказалось невозможно. Они завернули его, как могли, в непромокаемый плащ Бочонка и покатили на тачке назад в Холл.
199
ПК — полицейский констебль.
Я весь день провел в Ладлоу — без определенной цели, просто бездельничая, уклоняясь, должно быть, от бесчисленных мелких обязанностей, которые упали на мои плечи в отсутствие Мод, — и увидел Бастьена только вечером, много часов спустя после отъезда доктора, которого догадался вызвать Бочонок. Он вызвал также Билинду Скудамур, свою «дорогую личную сиделку» (так он, подмигивая, назвал ее), и она ожидала моего возвращения. Как сказал Билинде доктор, у Бастьена нет никаких физических отклонений, конечно с поправкой на возраст. О, у него, разумеется, искривлена бедренная кость, но это все.
— «В чем он нуждается, — докладывала Билинда, имитируя богатые модуляции докторского голоса, — так это в том, что мы, медики, называем „ловкостью велосипедиста“, понимаете, что я имею в виду?» Он оставил свой телефон на тот случай, если отец Мюзик захочет позвонить ему, чтобы получить направление в больницу. «На вашем месте я бы обтер его мокрой губкой, — сказал доктор в заключение. —
И впустите побольше свежего воздуха в его комнату. Он слегка прокис».Комната Бастьена в перестроенных конюшнях была аскетичной, как монашеская келья, если бы таковая там когда-нибудь появилась. Простой крест на стене над его койкой, скамеечка для ног, жесткий деревянный стул и небольшой сундук, где стояла заключенная в рамку фотография улыбающейся женщины, его сестры Жозефины, с коромыслом на плечах, на котором висят ведра с молоком. Окно было открыто, на подоконнике лежал баллончик освежителя воздуха, без сомнения оставленный Билиндой.
Бастьен не ответил на мой стук. Когда я вошел, он лежал на койке, спиной ко мне. Я прошел, сел рядом и похлопал его по бедру.
— Как делишки, старина?
Он, не оглядываясь, протянул руку и с неожиданной силой схватил мое запястье.
— О, Эдмон, мне так стыдно.
— Ничего, ничего.
— Кого я так напугал?
— Одну из уборщиц. Миссис Моп. Я разговаривал с ней. Она понимает.
— Что она может понимать? О, что я наделал, Эдмон! Теперь они упрячут меня. Миссис Моп, говоришь. Знаю ли я миссис Моп? Которая из них? Такая толстая, а когда убирается, всегда надевает шляпку, это она? Ни на одну женщину нельзя надеяться. Что мне теперь делать? На меня точно что-то нашло, Эдмон. Мне зачем-то надо было сделать это.
— Не преувеличивай, дружище. Ты только выразил то, что многим из нас, в том числе и нам, священникам, вбивали в голову с самых ранних дней: «Чем это Распятие было для Него? Представь себе Его муку, Его боль, когда гвозди пронзали Его тело, когда под тяжестью Его тела разрывалась Его плоть». Ну и все такое. Это прямо-таки невезение, что кто-то прервал твой… эксперимент.
— Ты в самом деле так думаешь?
— Даже не сомневайся.
— Я не помню ничего такого. Наверно, воображал, что это будет вроде шутки, ну, если я переоденусь Им. — Он засмеялся и тут же мучительно закашлялся. — Не переодевание, а передряга. Я попал в передрягу за раздевание. Ведь мужчины не носят платье, только священники и женщины, не мужчины. — Он почесал голову, его волосы в беспорядке разметались по подушке. — И кожа так зудит. Я больше не мог ни минуты выносить одежду. Бедная миссис Моп.
— Думаю, ты немного переутомился из-за того, что нет Мод.
— Это счастье, что ее здесь нет! Я не про то, что она в больнице. Счастье, что ее не было здесь, потому что она не увидела моего стыда. Нестерпимо думать об этом. Обещай мне, что не расскажешь ей, обещай, Эдмон.
— Если ты этого хочешь, почему бы и нет, обещаю. Но ведь мы говорим о Мод. Она знакома с тобой ровно столько же, сколько со мной.
В первый раз за все время нашего разговора он повернулся ко мне, все сильнее сжимая мое запястье. Я слишком долго сидел в неудобной позе, спина ныла, рука, которую держал Бастьен, болезненно дрожала.
— Не позволяй им упрятать меня, Эдмон, не отдавай меня Церкви, я не хочу повторить судьбу бедного Кастиньяка! — Глаза Бастьена покраснели, по щекам текли слезы. — Пошли меня к Жожо, моей сестре. — Он разжал руку и ткнул пальцем в фотографию. Я поднялся. — Позволь ей приехать и забрать меня.
Я дал ему слово.
Он снова отвернулся и вздохнул, его била крупная дрожь.
— Я устал. Думаю, мне лучше поспать.
— Спокойной ночи, дорогой Бастьен.
В ответ раздались рыдания.
Из описанного выше диалога вполне допустимо сделать вывод, что бедняга Бастьен психически нормален (в общем и целом). Он пережил то, что можно было бы назвать неким психологическим «эпизодом», временным отклонением от нормы, кратким приступом, когда забуксовали шестеренки в мозгах. Но теперь вроде бы все вернулось на место. В конце концов, он совершенно ясно понимал, что натворил. Его стыд по поводу случившегося был вполне адекватным. Его страх перед заточением в какое-нибудь католическое заведение для неизлечимо больных был более чем обоснованным: разновидность безумия, овладевшая им, вряд ли понравилась бы Церкви в случае огласки. Но дело в том, что я опустил важную особенность его речи, а именно непристойности. Почти каждую фразу Бастьен перемежал тремя бранными существительными («сука, член, задница», «гомик, пидор, онанист», «траханье, моча, дерьмо» и так далее), произнося их походя, кротко и без всякого смысла, как некоторые говорят «как бы» или «так сказать», — просто как риторические фиоритуры.