Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта
Шрифт:

« С французского

Участь моя решена… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством, она, она – почти моя! Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание замешкавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком – все это ничего не значит…

Большая часть людей видят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок; другие – приданое и степенную жизнь, третьи женятся так, потому что все женятся, потому что им 30 лет…

Я никогда не хлопотал о счастии. Я мог обойтись и без него. Теперь его мне нужно на двоих, а где я возьму его?

Что значат мои обязательства? Есть у меня больной дядя, которого почти никогда не вижу. Заеду к нему, он очень рад; нет, так он извинит меня: «Повеса мой молод: ему не до меня». Я ни с кем не в переписке. Долги свои выплачиваю каждый месяц. Утром встаю, когда хочу; принимаю, кого хочу. Вздумаю гулять – мне седлают мою умную, смирную Женни. Еду переулками, смотрю в окна низеньких домиков. Здесь сидит семейство за самоваром, там слуга метет комнаты, далее девочка учится за фортепьяно. Подле нее ремесленник-музыкант. Она поворачивает ко мне рассеянное лицо, учитель ее бранит, я шагом еду мимо. Приеду домой, разбираю книги, бумаги, привожу в порядок мой туалетный столик. Одеваюсь небрежно, если еду в гости; со всевозможной старательностию, если обедаю в ресторации, где читаю или новый роман, или журналы. Если Валтер-Скотт и Купер ничего не написали, а в газетах нет какого-нибудь уголовного процесса, то требую бутылку шампанского, смотрю, как рюмка стынет от холода, пью медленно, радуясь, что обед мне стоит 17 рублей и что могу позволить себе эту шалость. Вечером еду в театр, отыскиваю в какой-нибудь ложе замечательный наряд, черные глаза: я занят до самого разъезда. Вечер провожу или в мужском обществе, где теснится весь город, где я вижу всех и где меня никто не замечает, или в любезном избранном кругу, где я говорю про себя и где меня слушают. Возвращаюсь поздно, засыпаю, читая хорошую книгу. На другой день опять еду верхом переулками мимо дома, где девочка играла на фортепьяно; она твердит на фортепьянах вчерашний урок. Она взглянула на меня, как на знакомого, и засмеялась. Я кланяюсь и проезжаю мимо. Вот моя холостая жизнь – счастья тут не нужно…»

В заключение представляем еще драматический этюд Пушкина и на нем покидаем выписки того, что осталось из заметок и программ поэта. Труд наш может

дать приблизительное понятие читателю о богатстве и значении тех мыслей и предположений его, которые уже утеряны навсегда или еще скрываются.

«– И ты тут был? Расскажи, как это случилось? – Изволь; я только расплатился с хозяином и хотел уже выйти, как вдруг слышу страшный шум; и граф сюда входит со всею своею свитою. Я скорее снял шляпу и по стенке стал пробираться до дверей, но он увидел меня и спросил, что я за человек. – «Я кровельщик, Гаспар Дик, готовый к вашим услугам, милостивый граф», – отвечал я с поклоном и стал пятиться к дверям, но он опять со мной заговорил и без всякого ругательства. – «А сколько ты вырабатываешь в день, Гаспар Дик?» – Я призадумался: зачем этот вопрос? На всякий случай я отвечал ему осторожно: «Милостивый граф, день на день не похож; в иной вырабатываешь пять и шесть копеек, а в другой и ничего». – «А женат ли ты, Гаспар Дик?» – Я тут опять призадумался: зачем ему знать, женат ли я? Однако отвечал ему смело: «Женат». – «И дети есть?» – «И дети есть». (Я решился говорить всю правду, ничего не утаивая.) Тогда граф оборотился к своей свите и сказал: «Господа! Я думаю, что будет ненастье; моя абервильская рана что-то начинает ныть. Поспешим до дождя доехать; велите скорее седлать лошадей».

Глава XXIII Вторая половина 1830 г., отъезд в Болдино осенью и целые труды, там возникшие или оконченные

Сватовство и эпоха его. – С апреля по август Пушкин в Москве. – Письмо отца с согласием на брак. – В августе Пушкин в Петербурге на короткое время. – Он отправляется в Болдино, Дельвиг его провожает, записка Пушкина об этом последнем свидании с другом. – Холера, рассказ Пушкина о ней и как получил он первые сведения об эпидемии. – Пушкин остается в Болдине до декабря 1830 г. – Происхождение стихов «Герой». – Плодовитость творчества в Болдине, исчисление того, что написано им в Болдине, в письме к Плетневу и в письме к Дельвигу. – «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «реестр драм» с упоминанием о неизданных. – «Пир во время чумы» из Уильсона с переменами. – Мнимый подлинник «Скупого рыцаря», выдуманный «Ченстон». – Пушкин приписывает и другие свои произведения иностранным писателям, как «Рославлева», «Цыган» (лирическое стихотворение) и др. – Подробности о создании «Моцарта». – Подробности создания «Каменного гостя». – О деятельности Пушкина в Болдине вообще. – «Русалка». – Он признает в себе драматический талант еще с «Цыган». – О драмах Пушкина вообще и о тех, которые не сохранились. «Берольд Савойский». – «Повести Белкина», тогда же написанные, и «Летопись села Горюхина», написанная в это же время. – Он оканчивает «Домик в Коломне».

Пушкин познакомился с семейством Н. Н. Гончаровой еще в 1828 году, когда будущей супруге его едва наступила шестнадцатая весна. Он был представлен ей на бале и тогда же сказал, что участь его будет навеки связана с молодой особой, обращавшей на себя общее внимание. Два года, однако ж, протекли для Пушкина в тех беспрерывных трудах и разъездах, какие мы старались описать. В 1830 г. прибытие части высочайшего двора в Москву оживило столицу и сделало ее средоточием веселий и празднеств. Наталья Николаевна принадлежала к тому созвездию красоты, которое в это время обращало внимание и, смеем сказать, удивление общества. Она участвовала во всех удовольствиях, которыми встретила древняя столица августейших своих посетителей, и, между прочим, в великолепных живых картинах, данных г-ном московским генерал-губернатором князем Дмитрием Владимировичем Голицыным. Молва об ее красоте и успехах достигла Петербурга, где жил тогда Пушкин. По обыкновению своему, он стремительно уехал в Москву, не объяснив никому своих намерений, и возобновил прежние свои искания. В самый день Светлого Христова Воскресенья, 21 апреля 1830 года, он сделал предложение семейству Натальи Николаевны, которое и было принято. Вероятно, Пушкин уже мог надеяться на успех в первом деле, где сердце его испытывало чувство живое и благотворное вместе. Еще до предложения своего он уже писал к собственному семейству, оставленному им в Петербурге, прося его благословения и извещая о происшествии, изменяющем жизнь его.

Отец поэта, Сергей Львович Пушкин, отвечал ему из Петербурга от 16 апреля 1830 года письмом, выражавшим живую радость: «Béni soit mille et mille fois le jour d’hier, mon cher Alexandra, pour la lettre, que nous avons reçue de toi. Elle m’a pénetré de joie et de reconnaissance. Oui, mon ami, c’est le mot. Depuit longtemps j’avais oublié la douceur des larmes, que j’ai versées en la lisant. Que le ciel répande sur toi toutes ses bénédictions et sur 1’aimable compagne qui va faire ton bonheur. J’aurais desiré lui écrire, mais je n’ose encore le faire, crainte de n’en avoir pas le droit… Mon bon ami, – прибавлял Сергей Львович далее в письме, – j’attends ta réponse avec la même impatience que tu pourrais éprouver en enttendant l’assurance de ton bonheur de la bouche de M-lle Гончаров elle-même, car si je suis heureux – c’est de votre bonheur, fier de vos succès, calme et tranquille, quand je vous crois tels. Adieu. Puisse le ciel te combler des ses bénédictions, mes prieres journalièrs ont éеé et seront toujours pour implorer de lui votre bienêtre. Je t’embrasse bien tendrement et te prie, si tu le juges а propos de me recommander a M-lle Гончаров, comme un ami bien et bien tendre» [184] .

Судьба определила Сергею Львовичу пережить сына, которого он так трогательно и так красноречиво благословлял на счастие и длинный путь радостей.

Между тем, в исходе лета, А. С. Пушкин сам отправился в Петербург для устройства своих дел и личного переговора с Сергеем Львовичем касательно основания будущего своего дома и состояния. Друзья его едва успели встретить и поздравить с новым переворотом в жизни, как Пушкин покинул Петербург. В августе 1830 года он отправился из столицы через Москву в Нижегородскую губернию, в родовое имение отца своего, село Болдино, для принятия и оценки той части его, которая была отдана ему Сергеем Львовичем во владение. Краткое пребывание в Петербурге осталось в памяти Пушкина весьма долго. Тут в последний раз виделся он с Дельвигом, который при отъезде провожал его за заставу. Ни тот, ни другой не могли и подумать, что дружеское расставанье их, еще исполненное разговоров о литературе, будет вечным. Вот что писал Пушкин об этой последней беседе их:

«Я ехал с В[яземским] из Петербурга в Москву. Дельвиг хотел проводить меня до Царского Села. 10 августа поутру мы вышли из города. В[яземский] должен был нас догнать на дороге.

Дельвиг обыкновенно просыпался очень поздно, и разбудить его преждевременно было почти невозможно. Но в этот день встал он в осьмом часу, и у него с непривычки кружилась и болела голова. Мы принуждены были зайти в низенький трактир. Дельвиг позавтракал. Мы пошли далее. Ему стало легче, головная боль прошла. Он стал весел и говорлив.

Завтрак в трактире напомнил ему повесть, которую намеревался он написать. Дельвиг долго обдумывал свои произведения, даже самые мелкие. La raison de ce que Delvig a si peu ecrit tient a sa maniere de composer [185] . Он любил в разговорах развивать свои поэтические помыслы, и мы знали его прекрасные создания несколько лет прежде, нежели были они написаны, но когда наконец он их читал, облеченные в звучные гекзаметры, они казались нам новыми и неожиданными. Таким образом, русская его идиллия, напечатанная в самый год его смерти [186] , была в первый раз рассказана мне еще в лицейской зале, после скучного математического класса».

Москва уже опустела, когда Пушкин посетил ее на пути в деревню. Прекратились веселья и замолкли праздники ее. Слухи о тяжелой болезни, еще в первый раз явившейся тогда в России и в Европе, распространяли всеобщий страх, который теперь уже не имеет прежних поводов, а с усилиями науки, вероятно, сделается и вполне неосновательным. Но тогда холера занимала все умы и, как бывает обыкновенно с неожиданными явлениями в мире физическом и нравственном, получала толкования несбыточные, преувеличенные и нелепые. Сам Пушкин смотрел на действие болезни с недоумением и страхом, много думал и писал о ней и вообще удостаивал ее внимания, которое теперь, при частом ее появлении, уже истощилось у современников наших. Едва приехал он в деревню, как очутился будто на острове, отделенный от города и столиц карантинами. Вот что писал он несколько времени спустя о болезни, поразившей его воображение, как и воображение почти всех его современников. Это вместе с тем и замечательный отрывок из записок его:

«В конце 1826 года я часто виделся с одним дерптским студентом (ныне он гусарский офицер и променял свои немецкие книги, свое пиво, свои поединки на гнедую лошадь, на польские грязи). Он много знал, чему научаются в университетах, между тем как мы с вами выучились танцевать. Разговор его был прост и важен. Он имел обо всем затверженное понятие, в ожидании собственной поверки. Его занимали такие предметы, о которых я и не помышлял. Однажды, играя со мною в шахматы и дав конем мат моему королю и королеве, он мне сказал: «Холера – morbus подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас». О холере имел я довольно темное понятие, хотя в 1822 году старая молдаванская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни. Я стал его расспрашивать. Студент объяснил мне, что холера есть поветрие, что в Индии она поразила не только людей, но и животных, но и самые растения, что она железной полосой стелется вверх по течению рек, что, по мнению некоторых, она зарождается от гнилых плодов и прочее – всё, чему после мы успели наслышаться.

Таким образом, в дальнем уезде (Псковской) губернии молодой студент и ваш покорнейший слуга, вероятно одни во всей России, беседовали о бедствии, которое через пять лет сделалось мыслию всей Европы. Спустя 5 лет я был в Москве: домашние обстоятельства требовали непременно моего присутствия в Нижегородской деревне. Перед моим отъездом В[яземский] показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астрахани в Саратовскую губернию. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности. Приятели, у коих дела были в порядке (или в привычном беспорядке, что совершенно одно), упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество.

На дороге встретил я Макарьевскую ярмарку, прогнанную холерой. Бедная ярмарка! Она бежала, разбросав вполовину свои товары, не успев пересчитать свои барыши. Воротиться в Москву казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случилось вам ехать на поединок: с досадой и большой неохотой.

Едва успел я приехать, как узнаю, что около меня оцепляются деревни, учреждаются карантины. Я занялся моими делами, перечитывая Кольриджа, сочиняя сказочки и не ездя по соседям. Между тем начинаю думать о возвращении и беспокоиться о карантине. Вдруг (2 октября) получаю известие, что холера в Москве… Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава!

Несколько мужичков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их и доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета».

Этот листок записок еще не вполне досказывает происшествие: если действительно Пушкин выехал из Болдина вскоре после 2 октября, то он вернулся с дороги назад, потому что в ноябре и декабре месяцах мы находим его, по другим бумагам, все еще в нижегородской деревне [187] . Как бы то ни было, но взоры Пушкина постоянно устремлены были на Москву.

Когда государь император соизволил в самом разгаре поветрия собственным личным присутствием в Москве утешить и ободрить

опечаленный народ, Пушкин излил свое восторженное удивление в известном стихотворении «Герой», которое послал в Москву при письме к М. П. Погодину. Письмо это, от декабря 1830 года, сделалось известным только после смерти поэта. Пушкин хотел, чтобы глубокое чувство удивления было сбережено, как святыня его сердца.

Между тем, отделенный от всех близких людей, Пушкин предался творчеству с жаром и постоянством, которые поистине могут привести в изумление. Ни одна еще осень в его жизни не порождала столько разнородных произведений, и это обстоятельство само по себе свидетельствует уже о свободном состоянии его духа. Беспокойство о положении особ, драгоценных его сердцу, в Москве одно нарушало гармонию его. Мы не имеем никаких сведений об образе жизни поэта нашего в Болдине. Полагаем, что глухое уединение, на которое он обрек себя в продолжение трех месяцев, еще развило его обыкновенные привычки по осени: долгие прогулки верхом, поздний обед, ночи, отданные чтению, и творческие часы утра, проведенные в постеле или по крайней мере в спальне, с пером и бумагой! Как бы то ни было, но Пушкин сам удивлялся своей производительности. Извлекаем из краткой биографии поэта, напечатанной в «Современнике» 1838 года (том X, стр. 45), письмо его к П. А. Плетневу, там помещенное и писанное уже по возвращении Пушкина в Москву:

«Скажу тебе за тайну, что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: две последние главы «Онегина», совсем готовые для печати; повесть, писанную октавами («Домик в Коломне»); несколько драматических сцен: «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Пир во время чумы» и «Дон-Жуан». Сверх того, я написал около тридцати мелких стихотворений. Еще не все: написал я прозою (весьма секретное!) пять повестей («Повести Белкина»)».

Мы имеем другое письмо Пушкина к барону Дельвигу с выражением, может быть, сильнейшего довольства самим собою. Писано оно 4 ноября из Болдина и дополняет первое в отношении известий о литературных его занятиях:

«Посылаю тебе, барон, вассальскую мою подать, именуемую цветочною, по той причине, что платится она в ноябре, в самую пору цветов. Доношу тебе, моему владельцу, что нынешняя осень была детородна и что коли твой смиренный вассал не околеет от сарацинского падежа, холерой именуемого и занесенного нам крестовыми воинами, т. е. бурлаками, то в замке твоем, «Литературной газете», песни трубадуров не умолкнут круглый год. Я, душа моя, написал пропасть полемических статей, но не получал журналов, отстал от века и не знаю, в чем дело. Отец мне ничего про тебя не пишет, а это беспокоит меня, ибо я все-таки его сын, т. е. мнителен и хандрлив (каково словечко?). Скажи Плетневу, что он расцеловал бы меня, видя мое осеннее прилежание. Прощай, душа моя; на другой почте я, может быть, еще что-нибудь тебе пришлю. 4 ноября. P. S. Я живу в деревне, как в острове, окруженный карантинами. Жду погоды, чтоб жениться и добраться до Петербурга, но я об этом не смею еще подумать».

В перечете своих произведений Пушкин пропустил только «Летопись села Горюхина» и едва намекнул на весь тот перебор журнальных мнений, который содержит собственное его воззрение на них и так необходим для понимания литературного образа мыслей поэта. Вскользь упомянул он и о мелких стихотворениях, но некоторые из них сами по себе представляют большие поэмы по внутреннему содержанию своему. Деятельность, поистине удивляющая разнообразием мыслей, тонов, красок и приемов своих!

Нам предстоит еще объяснить и дополнить ее подробностями из черновых рукописей Пушкина. Начинаем с драм:

«Скупой», «Моцарт и Сальери», «Дон-Жуан» принадлежат к ряду небольших, но удивительно изящных по форме и необычайно живых по содержанию драм, которых у Пушкина было гораздо более, чем сколько напечатано. Мы имеем несомненное доказательство тому. На оборотной странице стихотворения «Под небом сладостным Италии своей…» мы нашли перечет всех драм, написанных им, из которых только половина нам известна; другая или была истреблена автором, или изложена вчерне и затеряна потом. Пушкин никогда не делал перечета произведениям, еще не существующим. Любопытный реестр, о котором говорим, написан карандашом рукой Пушкина и здесь представляется читателям:

...

«Скупой.

Ромул и Рем.

Моцарт и Сальери.

Дон-Жуан.

. . .

Берольд Савойский.

. . .

Влюбленный бес.

Дмитрий и Марина.

Курбский.

К реестру должна принадлежать и одна переводная сцена «Пир во время чумы» (четвертая сцена 1-го акта Уильсоновой трехактной драмы «The City of the Plague» [188] , но и тут песня Мери и песня президента принадлежат Пушкину, который покидает своего автора еще до окончания сцены его. У английского поэта Мери поет длинную песню на шотландском наречии, не имеющую ничего общего с простодушной и сердце раздирающей песней, вложенной Пушкиным в ее уста. Неизмеримая разница в талантах и крепости поэтического гения между обоими авторами открывается особенно в песне президента. Уильсон начинает ее описаниями двух кораблей, сражающихся на море, и двух армий, бьющихся на земле, бедствия и страсти которых противополагаются ощущениям заразы. Ни одного признака подобного придумыванья мотивов и искусственного распространения их у Пушкина. Свободно и сильно вылетает лирическая песнь его, полная отваги, без применений и исканий по сторонам, хотя и сберегает некоторые черты подлинника [189] :

Есть упоение в бою,

И бездны мрачной на краю,

И в разъяренном океане,

Средь грозных волн и бурной тьмы,

И в аравийском урагане…

Это единственная переводная сцена Пушкина. Что касается до другой, то она требует особенного пояснения. Пушкин, как известно, приписывал и «Скупого», как прежде называлась драма, Ченстону и указал на трагедию «The caveteous Knigth» [190] как на первую мысль своего произведения, но до сих пор все справки наши для отыскания этого источника остались безуспешны. В списке предшественников и современников Шекспира на драматическом поприще, обыкновенно прилагаемом к полным изданиям творений его, в числе 39 имен не находится ни имени Ченстона, ни трагедии, ему приписываемой Пушкиным. В конце XVII столетия после перерыва, произведенного Реформацией, являются опять в Англии трагики шекспировской школы, но между именами Драйдена, Роу, Конгрева, Отвая etc. напрасно стали бы искать имени и трагедии Ченстона. С Адиссона наступает подражание французским классикам, и об этом периоде английской словесности говорить нечего. Точно такое же молчание в отношение Ченстона сохраняют и все диксионеры: «Conversations Lexicon», «Biographie universelle» и проч. [191] . Сам Пушкин в бумагах своих никогда не обозначал драму свою как перевод, между тем как «Пир во время чумы» он постоянно называет по-английски в сокращенном виде: «The Plague». Немаловажно для разъяснения дела и то, что Пушкин сочинял, придумывал название Ченстоновой трагедии, чего, разумеется, не могло бы случиться, если бы трагедия действительно существовала. Так, он написал на заглавном листе после титла «Скупой» и эпиграфа из Державина следующую фразу в скобках: «The cavetous Knight» без имени Ченстона. Не довольствуясь этим, он зачеркнул прилагательное «cavetous», однако ж при печатании драмы в «Современнике» 1836 г. (том первый) прилагательное снова очутилось, но с другим правописанием «The caveteous Knigth». Всего этого, разумеется, не могло бы случиться, если бы нужно было только списать просто заглавие подлинника. Тогда же явилось и имя Ченстона, да и самый «Скупой» сделался уже «Скупой рыцарь». Такого рода проба заглавия указывает на соображение и придумывание источника уже после создания, особенно когда вспомним, что рукопись наша, помеченная числом «23 октября 1830, Болдино», есть последняя перебеленная рукопись, с которой драма уже печаталась в журнале. Причину, понудившую Пушкина отстранить от себя честь первой идеи, должно искать, как мы слышали, в боязни применений и неосновательных толков, что у него часто было поводом к неизъяснимому потворству толпе, которую, с другой стороны, он так много презирал в стихах своих… Мы уже видели несколько примеров подобной суеверной робости в литературных его произведениях. Вот еще новые: «Рославлева» своего, написанного просто из негодования на вялую передачу г-ном Загоскиным происшествия, весьма живого и романического в самом себе, он назвал: «Отрывок из записок одной дамы» и еще прибавил: «С французского» (см. «Современник» 1836 года, том III); к известной, прекрасной своей пьесе «Цыганы» («Над лесистыми брегами»…) сделал также указание «с английского», хотя она принадлежит к поэтическим воспоминаниям из его собственной жизни. Мы имеем одно неизданное стихотворение Пушкина, где объясняется его манера произвольных указаний очень ясно и наивно. Сверху пьесы своей Пушкин написал сперва: «Из Alfred Musset», а потом заменил это другим указанием: «Из VI Пиндемонте», но стихотворение все-таки не имеет ничего общего с обоими выбранными и столь противоположными между собой авторами [192] .

«Моцарт и Сальери» явился в альманахе «Северные цветы» на 1832 год, с пометкой «26 октября 1830», однако же без обманчивой ссылки на источник, хотя это была еще первая драматическая сцена Пушкина, с которой знакомилась публика, если исключим «Новую сцену к Фаусту», напечатанную прежде («Московский вестник», 1828 г.). Клочок бумажки, оторванный от частной и совершенно незначительной записки, сохранил несколько слов Пушкина, касающихся до сцены. Любопытно видеть, на каком незначительном основании создан был этот превосходный драматический отрывок:

«В первое представление «Дон-Жуана», – пишет Пушкин, – в то время, когда весь театр безмолвно упивался гармонией Моцарта, раздался свист: все обратились с изумлением и негодованием, а знаменитый Сальери вышел из залы в бешенстве, снедаемый завистью.

Сальери умер лет 8 тому назад [193] . Некоторые немецкие журналы говорили, что на одре смерти признался он будто бы в ужасном преступлении, в отравлении великого Моцарта.

Завистник, который мог освистать «Дон-Жуана», мог отравить его творца».

Слова эти, может быть, начертаны в виде возражения тем из друзей его, которые беспокоились насчет поклепа, возведенного на Сальери в новой пьесе [194] . Только этим обстоятельством можно объяснить резкий приговор Пушкина о Сальери, не выдерживающий ни малейшей критики. Вероятно, к спору, тогда возникшему, должно относиться и шуточное замечание Пушкина: «Зависть – сестра соревнования, стало быть, из хорошего роду». Не входя теперь в разбор вопроса о степени предположений, дозволенных автору при выводе исторического лица, скажем, что если со стороны Пушкина было какое-либо преступление перед Сальери, то преступления такого рода совершаются беспрестанно и самыми великими драматическими писателями. Так, Елизавету Английскую сделали типом женской ревности и преимущественно одной этой страстью объясняли погибель Марии Стюарт, едва упоминая о всех других поводах к тому. Если тут есть порок, то он уже скрывается в сущности исторической драмы вообще, которая, взяв лицо из истории или из действительной жизни, принуждена заниматься развитием только одной основной черты его характера и пренебречь всем прочим. Пушкин, как будто чувствуя это, колебался в выборе заглавия для своей пьесы. Первоначально он назвал ее просто «Зависть», словно желая отстранить или ослабить историческую проверку лиц, в ней действующих. Вероятно, поняв бесполезность уловки, он дал уже ей настоящее ее заглавие «Моцарт и Сальери».

Почти несомненно, что «Каменный гость» или «Дон Гуан», по правописанию Пушкина, употребленному только в этот раз, был выведен на свет мыслию о Моцарте, с именем которого так неразлучно он связан. Драма эта окончена Пушкиным в Болдине 4 ноября 1830, а не 1836 года, как указано прежними издателями, что произошло от ошибочного чтения последней цифры. В 1836 году Пушкин не был в Болдине. Между прочим, в посмертном издании его сочинений пропущена одна строфа из монолога Дон Гуана, находящаяся как в рукописи Пушкина, так и в альманахе книгопродавца Смирдина 1839 года «Сто русских литераторов», где драма впервые была напечатана уже два года спустя после смерти ее автора. Дальнейшие замечания о различных редакциях этого произведения читатель найдет в наших примечаниях к нему. Что касается до самой драмы, то по правилу, принятому нами, мы удерживаемся от оценки и разбора ее, но не можем не сказать, что глубокое, поэтическое проникновение автора в жизнь и нравы Испании затемнило в глазах читателей других понятий и другого неба существенную часть ее красоты. Быстрый переход Доны Анны от недоверчивости к забвению своего долга и к примирению, притворная любовь героя, еще выражающаяся мелодическим, увлекательным языком истинной страсти, – все это было ново. Пушкин видел в Дон Гуане почти то же, что Моцарт: гениального человека, обратившего только все свои дары в одну сторону, Рафаэля любви и нежных связей, если смеем так выразиться. Изящный, вкрадчивый и вдохновенный в минуты исканий и замыслов своих, Дон Гуан Пушкина принадлежит ему одному и ничего общего с другими созданиями, известными под этим именем, не имеет.

Поделиться с друзьями: