Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта
Шрифт:
Так уже развилась эпическая сторона пушкинского таланта в 1833 году, но понимание особенностей народного творчества еще не исчерпывало всего, что составляет сущность эпической поэмы, как она представляется критическому соображению. Художественное и потому уже искусственное произведение в этом роде, кажется, должно сверх того заключать и исторический взгляд поэта на прошедшее и его религиозное созерцание. Первобытная, чисто народная поэзия может обойтись без заявления этих качеств, потому что она сама есть и наивная история, и младенчески твердое убеждение. Для поэта высшей образованности это уже приобретение, в котором он и себе, и другим отдает отчет, увеличивая тем значение своих произведений и созидая мощно-поэтические образы на глубоком изучении и обсуждении их. Переходим теперь по порядку к «Медному всаднику». «Медный всадник» составлял вторую половину большой поэмы, задуманной Пушкиным ранее 1833 года и им не конченной. От первой ее половины остался отрывок, известный под названием «Родословная моего героя», напечатанный еще при жизни автора в «Современнике» (1836, том III).
Над омраченным Петроградом
Осенний ветер тучи гнал;
Дышало небо влажным хладом;
Нева шумела; бился вал
О пристань набережной стройной,
Как челобитчик беспокойный
Об дверь судейской. Дождь в окно
Стучал печально. Уж темно
Все становилось. В это время
Иван Езерский, мой сосед,
Вошел в свой тесный кабинет.
Однако ж род его и племя,
И чин, и службу, и года
Вам знать не худо, господа!
Начнем ab ovo: мой Езерский… [240]
Иван Езерский обратился просто в Евгения при переходе своем в «Медного всадника». Его родословная, так мастерски изложенная в отрывке, едва-едва отсвечивается в поэме легким намеком:
Прозванье нам его не нужно,
Хотя в минувши времена
Оно, быть может, и блистало
И под пером Карамзина
В родных преданьях прозвучало…
Даже самые стихи эти еще представляют отзвук одной строфы «Родословной», выпущенной в печати, которую приводим:
Могучих предков правнук бедный,
Люблю встречать их имена
В двух-трех строках Карамзина.
От этой слабости безвредной,
Как ни старался – видит Бог —
Отвыкнуть я никак не мог.
Расчленив таким образом на два состава поэму свою, Пушкин преимущественно занялся отделкой второго звена, забыв первое или оставив его только при том, что было уже для него сделано. Само собой разумеется, что действующее лицо в поэме – Евгений или Иван Езерский – должно было при этом утерять много в ясности и в тех основных чертах, которые составляют портрет лица. Действительно, Евгений «Медного всадника» окружен полусветом, где пропадают и сглаживаются родовые, характерные линии физиономии. Иначе и быть не могло. Во второй части своей поэмы, или «Медном всаднике», Пушкин уже приступает к описанию катастрофы, которая одна должна занимать, без всякого развлечения, внимание читателя. Всякая остановка на частном лице была бы тут приметна и противухудожественна. По глубокому пониманию эстетических законов, Пушкин даже старался ослабить и те легкие очертания, которыми обрисовал Евгения. Так, он выпустил в «Медном всаднике» все мечтания Езерского накануне рокового дня:
… Что вряд еще через два года
Он чин получит; что река
Все прибывала, что погода
Не унималась, что едва ль
Мостов не снимут, что, конечно,
Параше будет очень жаль…
Тут он разнежился сердечно
И размечтался, как поэт:
«Жениться! что ж? Зачем же нет?
И в самом деле? – Я устрою
Себе смиренный уголок
И в нем Парашу успокою.
Кровать, два стула, щей горшок,
Да сам большой… чего мне боле?
Не будем прихотей мы знать:
По воскресеньям летом в поле
С Парашей буду я гулять!
Местечко выпрошу; Параше
Препоручу хозяйство наше
И воспитание ребят —
И станем жить… и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба
И внуки нас похоронят».
Так он мечтал…
Совсем другое дело в «Родословной». Там он занимается Езерским чрезвычайно подробно, с любовью, с теплым сочувствием к нему. Из напечатанных уже строф и тех, которые еще не изданы, видно, что потомок старинного и, как говорилось некогда, захудалого рода, приковывал весьма сильно его поэтическое внимание. Прежде чем представим эти остатки поэмы, мы обязаны сделать замечание касательно одного стиха «Родословной», нарушающего весь ее тон. Особенно неприятен он тем, что противоречит тому сочувствию к предмету описания, какое мы везде замечаем у Пушкина:
Но каюсь: новый Ходаковский,
Люблю от бабушки московской
Я толки слушать о родне,
О толстобрюхой старине .
Кому бы ни принадлежала эта поправка, хотя бы самому автору, но она неверна и в отношении к нему, и в отношении к созданию. Рукопись поэта в этом месте ясно и без помарки говорит:
…толки о родне,
Об отдаленной старине .
Вот затем неизданные строфы «Родословной» еще в первоначальной форме, какую приводили мы не раз и прежде:
Какой вы строгий литератор!
Вы говорите, критик мой,
Что уж коллежский регистратор
Никак не должен быть герой,
Что выбор мой всегда ничтожен,
Что в нем я страх неосторожен,
Что должен брать себе поэт
Всегда возвышенный предмет,
Что в списках целого Парнаса
Героя нет такого класса… Вы правы!..
Но божиться рад – И я совсем не виноват.
Скажите: экой вздор! иль bravo!
Иль не скажите ничего —
Я в том стою: имел я право
Избрать соседа моего
В герои повести смиренной,
Хоть малый он обыкновенный,
Не второклассный Дон-Жуан,
Не демон, даже не цыган,
А просто гражданин столичный,
Каких встречаем
всюду тьму,Ни по лицу, ни по уму,
От нашей братьи не отличный.
В бумагах есть еще одна недоконченная строфа с исторической картиной, столь же яркой, как и другие этого рода, заключающиеся в «Родословной».
Во время смуты безначальной,
Когда то лях, то гордый швед
Одолевал наш край печальный
И гибла Русь от разных бед,
Когда в Москве сидели воры,
А с крулем вел переговоры
Предатель хитрый Салтыков,
И средь озлобленных врагов
Посольство русское гладало,
И за отчизну стал один
Нижегородский мещанин,
В те дни Езерский…
Наконец, несколько строф, набросанных карандашом, представляют много отдельных фраз, но выписка их потребовала бы еще объяснений, которые так легко переходят в произвольные толкования и от которых поэтому удерживаемся.
Сообразив все сказанное, читатель легко соединит в уме своем отрывок, известный под именем «Родословная моего героя», с поэмой «Медный всадник». Нет сомнения, что пополненные таким образом один другим, оба произведения представляются воображению в особенной целости, которой теперь им недостает. Из соединения их возникает идея об обширной поэме, имеющей уже очертания и сущность настоящей эпопеи.
Религиозное настроение духа в Пушкине начинает проявляться особенно с 1833 года теми превосходными песнями, основание которым положило стихотворение «Странник», написанное летом того же года, как знаем. Стихотворение это, составляющее поэму само по себе, открывает то глубокое духовное начало, которое уже проникло собой мысль поэта, возвысив ее до образов, принадлежащих, по характеру своему, образам чисто эпическим. Что это не было в Пушкине отдельной поэтической вспышкой, свидетельствуют многие последующие его стихотворения, как «Молитва», «Подражание итальянскому» и несколько еще неизданных. Лучшим доказательством постоянного, определенного направления служат опять рукописи поэта. В них мы находим, что он прилежно изучал повествования «Четьи-Минеи» и «Пролога» как в форме, так и в духе их. Между прочим, он выписал из последнего благочестивое сказание, имеющее сильное сходство с самой пьесой «Странник». Осмеливаемся привести его здесь:
«Вложи (диавол) убо ему мысль о родителях, яко жалостию сокрушатися сердцу его, воспоминающи велию отца и матере любовь, юже к нему имеша. И глаголаше ему помысл: что ныне творят родители твои без тебя, колико многую имут скорбь и тугу и плачь о тебе, яко неведающим им отшел еси. Отец плачет, мать рыдает, братия сетуют, сродницы и ближний жалеют по тебе и весь дом отца твоего в печали есть, тебе ради. Еже воспоминаше ему лукавый богатство и славу родителей, и честь братии его, и различная мирская суетствия во ум его привождаше. День же и нощь непрестанно таковыми помыслами смущаше его яко уже изнемощи ему телом, и еле живу быти. Ово бо от великаго воздержания а иноческих подвигов, ово же от смущения помыслов изеше яко скудель крепость его и плоть его бе яко трость ветром колеблема».
В другой раз Пушкин переложил на простой язык, доступный всякому человеку, даже весьма мало искушенному в грамоте, повествование «Пролога» о житии преподобного Саввы Игумена. Записка эта сохраняется в его бумагах под следующим заглавием: «Декабря 3, преставление преподобного отца нашего Саввы, игумена святые обители пресвятой богородицы, что на Сторожех, нового чудотворца (Из Пролога)». В 1835 году он участвовал и советом и, если не ошибаемся, самим делом в составлении «Словаря исторического о святых, прославленных в российской церкви», который предпринял тоже один из бывших лицейских воспитанников. Когда вышла книга (в 1836 году), он отдал отчет об ней в своем журнале «Современник», где удивляется, между прочим, людям, часто не имеющим понятия о жизни того святого, имя которого носят от купели до могилы. Все эти свидетельства совершенно сходятся с показаниями друзей поэта, утверждающих, что в последнее время он находил неистощимое наслаждение в чтении Евангелия и многие молитвы, казавшиеся ему наиболее исполненными высокой поэзии, заучивал наизусть.
Легендарная поэзия Запада сама собой должна была обратить его внимание, потому что всякий предмет, представившийся его уму, Пушкин любил осматривать со всех сторон. Конечно, в ней изучал он не романтический элемент, уже исчерпанный до него Жуковским, а преимущественно способ создания картин и представлений религиозного содержания. Это оказывается из выбора, который он сделал между многочисленными образцами, какие были у него под рукой. Он перевел старый испанский романс «Родриг» («На Испанию родную…») и другой – «Жил на свете рыцарь бедный…», помещенный посмертным изданием в так называемых «Сценах из рыцарских времен» [241] . Вообще всякого рода изучение отражалось в фантазии Пушкина поэтическим представлением или картиной: это свойство его природы не терялось никогда, даже, как уже мы видели, при исторических и ученых изысканиях. Тем менее могло оно измениться или ослабеть в предмете, столь сильно возбуждающем вообще вдохновение. Таким образом, имеем мы несколько отрывков, ясно свидетельствующих, что пораженное воображение его крепло и приобретало особенную мощь вместе с ходом его направления и по мере того, как он углублялся в него. Вот один из них:Когда владыка ассирийский
Народы казнию казнил,
И Олоферн весь край азийский
Его деснице покорил,
Высок смиреньем терпеливым
И крепок верой в Бога сил,
Перед сатрапом горделивым
Израиль выи не склонил.
Во все пределы Иудеи
Проникнул трепет… Иереи
Одели вретищем олтарь;
Главу покрыв золой и прахом,
Народ завыл, объятый страхом,
И внял ему Всевышний Царь.
Пришел сатрап к ущельям горным
И зрит: их узкие врата