Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь и творчество композитора Фолтына
Шрифт:

Бэда, кажется, не заметил моего замешательства, он опустил голову и провел рукой по волосам.

— Да, — сказал он глухо, — любила.

— Как ее звали?

— …Шимонка, — пробормотал он, поколебавшись.

«Разве есть такое имя — Шимонка?» — думала я про себя, но само имя показалось мне красивым, красивее, чем Итка.

— Вы любили ее… очень?

— Назовите это… страстью, — отвечал он, махнув рукой. — Итка, вы еще дитя… вам этого не понять…

— Я не дитя, — выпалила я, оскорбившись, и попыталась изобразить ревность к чему-то, что именуется «страсть». Думаю, что мне это не удалось, хотя я изо всех сил морщила лоб.

— Вы можете простить мне это? — смиренно пробормотал Бэда. Я молча сжала его руку. Глупый, ведь это потрясающе, что ты уже такой взрослый! Если бы это знали девочки, они были

бы ошеломлены: Итка, правда? А какая была эта Шимонка? Ей было двадцать лет, сказала бы я им, и красивая была, как Мадонна Торичелли. То есть нет, Ботичелли, Торичелли — это какие-то трубки. Такая бледная загадочная красота. В те времена была в моде всякая загадочность, болезненность и тому подобные вещи; нынешние девочки не такие — крепенькие и прозаические, как репки в огороде, — и меня как мать это вполне устраивает. С того памятного вечера началась наша великая, безграничная любовь. Мы гуляли вместе по аллее вдоль реки, и наши души, как говорится; сливались, по мере того как наступали сумерки. А потом мне приходилось бежать сломя голову, чтобы вовремя поспеть домой, и врать, где я так долго бродила, — это было захватывающе! Я была влюблена в Бэду по уши, но любопытно, что мне было неприятно, когда он хотел взять меня за руку, под руку или украдкой поцеловать. Мне казалось, что у него холодные и слишком большие руки, и я чувствовала себя мучительно глупо, когда у него начинали гореть щеки и от волнения трясся подбородок. Боже ты мой, ужасалась я, подавляя хихиканье. Возможно, я даже испытывала к нему какое-то мучительное и нервозное сочувствие, — не знаю толком. Боже ты мой, сейчас он меня опять поцелует — и что он в этом находит? Лишь намного позднее я поняла, что в этом люди находят, но тогда я всячески старалась отвернуть лицо. Бэда неловко клевал меня холодным носом куда-то возле уха; ах, как мне хотелось вытереть лицо, когда это благополучно заканчивалось!

— Вы так холодны, — мямлил Бэда укоризненно, и я слегка стыдилась, что я такая холодная (Шимонка, конечно, была не такая), но в то же время видела в этом свою необыкновенную романтическую черту, которую и стремилась эксплуатировать как можно выгоднее, особенно перед девочками. Еще долго потом я верила, что я холодная и неприступная личность. Бог знает почему в юности так гордишься чертами своего характера — особенно теми, которые сам себе приписываешь.

И все же это была великая любовь. Я была счастлива и горда, что у меня уже есть свой мальчик, что он на целую голову выше меня, что он артист и поэт, что у него такие роскошные волосы и он говорит со мной так серьезно и так красиво. Я чувствовала себя очень счастливой, когда мы ходили с ним, а он говорил о музыке, о своих планах и о caмом себе. Он любил делиться со мной мыслями о том, что он называл судьбой артиста, ему, должно быть, причиняли огромные страдания его среда и школьные занятия, которые, как он выражался, душили его художественную свободу и мешали ему творить. В этом плане я полностью разделяла его мнение, во всяком случае, в том, что касалось непонимающей его среды и школы; мне тоже больше хотелось бы бегать с ним по цветущим лугам, свободной как птица, и не бояться мамы и экзаменов.

— Вы меня так понимаете, Итка! — восхищенно ахал Бэда.

О себе я ему не могла рассказать ничего такого, поэтому, затаив дыхание, слушала, как он говорил о своей душевной борьбе и творческих муках.

— Вы меня так вдохновляете! — признавался он иногда, и я была несказанно счастлива. Иногда он туманными намеками давал понять, что до того, как узнал меня, он вел ужасную, распутную жизнь.

— Понимаете, Итка, я необычайно страстная натура, — рычал он, сжимая кулаки. — Все артисты обладают чудовищным инстинктом и чувственностью.

Я думала тогда, что страстность — это когда у тебя краснеют уши и дрожат руки; в остальных отношениях Бэда со своими овечьими кудряшками и неумелыми руками напоминал мне скорее херувима. Не знаю, откуда это в девчонках берется, но только в моей любви к нему было что-то материнское — потребность успокаивать, и ободрять его, и восхищаться его гениальностью, чтобы доставить ему радость. Перед подружками я, конечно, хвасталась, какой Бэда страстный и что из-за меня он оставил свою распутную жизнь, от чего безумно страдает,-

о чем только девчонки не

говорят между собой! Я читала им также его стихи, посвященные мне. Одно стихотворение попалось мне недавно в руки. Оно начиналось «Опять один, один под небом хмурым». Мой муж сказал, что в этом что-то есть, а дочка рассмеялась — это, мол, мировая скорбь курам на смех. Так что, кажется, я его сожгла — меня смутило, что замечание дочери болью отозвалось в моем сердце.

Больше всего Бэду мучило, что он не может мне сыграть на рояле — что-нибудь из Шопена, которого он обожал («И я тоже», — восторженно заверяла его я), или свое собственное сочинение, о котором он говорил много, но несколько туманно; называлось оно «Ариэль». Рассказывая об этой пьесе, он только что не рвал на себе волосы; не зная его музыки, я не знаю и его, говорил он, одно мое присутствие служило бы для него источником вдохновения. Что касается меня, то я серьезной музыки почти боялась, но представляла себе, как Бэда встряхивает своей златокудрой головой, и этого мне было достаточно. Мы были ужасно огорчены, что это невозможно. Однажды мне вдруг стало так его жалко что я сказала храбро:

— Бэда, я к вам приду; ведь не убьют же меня за это.

Он покраснел от смущения и, заикаясь, сказал, что это невозможно: он живет с тетушкой — что тетушка может подумать! Но потом он снова и снова возвращался к этой теме — ну как бы, хоть один раз в жизни доказать мне, что он артист…

Однажды наши уехали на несколько дней. Мой план был готов.

— Бэда, — сказала я, — завтра вечером приходите ко мне играть своего «Ариэля»: наши уехали.

Я ждала, что он обрадуется бог знает как, но он покраснел и, заикаясь, стал говорить, что это никак не возможно: ведь люди могут что-нибудь такое подумать, и вообще. Насколько все-таки теперь нравы проще — приходишь домой, и поднимается со стула некто длиннющий, под люстру. «Мамуля, это Гонза», — очень просто говорит мне дочь. И я пожимаю ему руку и не знаю, как к нему обращаться. За двадцать лет многое у изменилось.

— Все равно, — говорю я, — я хочу слышать вашего «Ариэля». Еще надо было устроиться со служанкой — ей я сказала, что после обеда придет один господин, музыкант, проверить, не расстроилось ли фортепьяно. Но нашей Анке это было, видимо, абсолютно безразлично. После обеда мне стало казаться, что я не должна была так поступать. В довершение всего я увидела, что Анка надевает воскресное платье.

— Анка, вы куда?

— Гулять, — смеется Анка. — Раз господа уехали, то у меня ведь выходной?

Я была уничтожена, но делать было нечего. Впервые оставшись дома одна, я чувствовала себя угнетенной и в то же время взбудораженной. И вот-вот должен был прийти Бэда. Я сердилась на себя за то, что у меня так бьется сердце, и ужасалась мертвой тишины пустой квартиры. В этой тишине робко, почти испуганно звякнул звонок. Я пошла открывать. На пороге с видом воришки стоял Бэда.

— Ах, это вы? — выдавила я из себя. Это должно было прозвучать весьма непринужденно, но какой-то ком стоял у меня в горле, и с ужасом и досадой я осознавала, что краснею, как мак.

— Это я, — прошептал Бэда, бледный и трепещущий, как будто близкий к обмороку, и на цыпочках, как-то уж очень на цыпочках, он проник в прихожую. Он так волновался, что я вдруг разом собрала все силы и довольно удачно начала играть роль маленькой хозяйки дома. «Прошу вас, пан Фолтын, проходите, — и прочие формальности, не знаю, откуда во мне что взялось. Возможно, у женщин это врожденное. — Я гак рада послушать вашего «Ариэля».

— Итка, — зашептал Бэда, — мы… совершенно одни?

— Разумеется — отвечала я с апломбом, как взрослая. — А теперь играйте, Бэда, — ведь вы для этого здесь.

Я подвела его к табурету у рояля. Он обеими руками прочесал свою шевелюру и пробежался по клавишам. И все.

— Ариэль, — заговорил он неуверенно, — да будет вам известно, — я сам. Это истинная, искупленная внутренняя жизнь. Вы знаете, с той поры, как я вас встретил… я чувствую себя настолько чище… — При этом он взял несколько мощных аккордов. — Это начало. Не сердитесь, Итка, но у меня еще не вполне готово. Только аллегро и еще — рондо.

— Ну хотя бы аллегро.

Он ударил по клавишам, постепенно переходя от самых низких басов к верхней части клавиатуры, пока не дошел до самой высокой ноты, по которой ударил несколько раз.

Поделиться с друзьями: