Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Из угла откуда-то поднялась маленькая женщина, большеглазая, носатая, с тонкими бровями.
Матвей догадался, что это и есть Добычина, вдова племянника отца Виталия, учителя, замёрзшего в метель этой зимою. Она недавно приехала в Окуров, но уже шёл слух, что отец Виталий променял на неё свою жену, больную водянкой. Лицо этой женщины было неприветливо, а локти она держала приподняв, точно курица крылья, собираясь лететь.
Другой раз он видел её летним вечером, возвращаясь из Балымер: она сидела на краю дороги, под берёзой, с кузовом грибов за плечами. Из-под ног у неё во все стороны расползлись корни дерева. Одетая в синюю юбку, белую кофту,
– Хотите - подвезу?
– предложил он, остановив лошадь.
– Спасибо, я пешком дойду, а вот если грибы возьмёте, - сказала она без ужимок, неизбежных у окуровских женщин.
– Ну что, татарина вашего перестали обижать?
– Ругают, да хоть не бьют, и на том спасибо!
– Слушала я тогда, как вы говорили, и очень горячности вашей удивлялась!
– Человек он хороший, - смущённо сказал Матвей.
– Да. Батюшка очень его полюбил.
– Она задумчиво и печально улыбнулась.
– Говорит про него: сей магометанин ко Христу много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, - вдруг сказала она так, как будто давно и много говорила об этом, - вот полюбили друг друга иноплеменные люди - разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к одному богу придут...
– Да-а!
– сказал Матвей, удивлённый её умными словами.
– Как это верно вы!
– Прощайте, - молвила Добычина, кивнув головой, и пошла обок дороги, а потом - полем, прямо на город.
Он посмотрел на неё тогда и подумал, что, должно быть, всю жизнь до сего дня она прошла вот так: стороною, одна и прямо куда нужно.
А вскоре и пропала эта женщина. Вспоминая о ней, он всегда видел обнажённые, судорожно вцепившиеся в землю корни и гроздья калины на щеках её.
...Впереди во тьме двигалось что-то большое, как дом, шуршало и скрипело.
Два воза хвороста выплыло из темноты, на них качались коротенькие, безногие фигуры мужиков. В холодном воздухе лениво поплыло похабное окуровское слово.
– Чего ходишь тут, мать...
"Вот, - размышлял Матвей, поворотясь вслед возам, - встретили человека - обругали! Знают, что хороший человек встречается редко, и ругают, на случай, всякого..."
На востоке явилось желтовато-алое пятно, обнажив во тьме старые деревья, голые ветви раскинулись на этом пятне, рисуя путаный узор. Снег потерял синий блеск, а земля стала чёрной. Вдали громоздились неясные очертания города - крестообразная куча домов зябко прижалась к земле и уже кое-где нехотя дышала в небо сизыми дымами, - точно ночные сны печально отлетали. Деревья садов накрыли и опутали дома тёмными сетями; город казался огромным человеком: пойманный и связанный, полуживой, полумёртвый, лежит он, крепко прижат к земле, тесно сдвинув ноги, раскинув длинные руки, вместо головы у него - монастырь, а тонкая, высокая колокольня Николы точно обломок копья в его груди.
Сунув руки в карманы, Кожемякин пристально смотрел и чувствовал, что сегодня город будит в нём не скуку и страх, как всегда, а что-то новое, неизведанное, жалостливое.
"Пожила бы ты здесь лет десяток, - думал он, обращаясь к постоялке, поживи-ка вот!"
В улице, скрипя, отворялись ворота, хлопали калитки, гремели болты ставен, не торопясь выходили люди - словно город, проснувшись, лениво кашлял и отхаркивал тёмные куски мокроты.
У
ворот дома стоял Шакир с лопатой в руках; увидав хозяина, он смешно затопал ногами.– Встал уж?
– приветливо крикнул Матвей.
– Давно.
– Рано!
– Серсам не спит.
– А я, брат, на кладбище заходил...
– Тоже серсам не спит?
Матвей поглядел на доброе, печально улыбавшееся лицо и, легонько толкнув татарина локтем, сказал:
– Понятлив ты, Магомет!
– Нисяво! Сам знаишь - хорошо скоро не делаит! Немножкам терпеть нада...
Передвинув шапку со лба на затылок, татарин сказал, вздохнув и плюнув:
– На воротам пишут углям, мелам дрянной слова - грамоту учили дыля этому, да?
– Где?
– угрюмо спросил Матвей, оглядывая ворота.
– Стирал я...
Они посмотрели друг на друга, потом вдоль улицы.
– Это, поди, мальчишки-певчие!
– хмуро сообразил Матвей.
– Их, наверно, регент подучил. Ты гляди, как бы она, а то Боря не прочитали...
– Глядим всегда...
Кожемякин пошёл в дом, вспоминая фигуру регента, длинноволосого человека с зелёными глазами, в рыжем пальто.
С недавней поры он почти каждый день являлся под вечер к воротам и, прохаживаясь по тротуару, пел, негромко, отчётливо:
Не гулял с кистенём я в др-рему-чем лес-су!
Не лежал я во рву...
Песня его звучала печально и убедительно, - был он худенький, чахлый, а длинное, остренькое личико - всё в прыщах.
Ходил ещё мимо ворот какой-то служащий в управе, но этот был всегда пьян и - не пел.
...Прошло дней пять в затаённом ожидании чего-то; постоялка кивала ему головою как будто ласковее, чем прежде, и улыбка её, казалось, мягче стала, дольше задерживалась на лице.
Но Матвей обиженно думал:
"Милости просить я у тебя не стану!"
И всё напряжённее ждал - когда же, наконец, она станет близка и понятна?
Вдруг случилось нечто, опрокинувшее его: вечером, в кухне, Маркуша сказывал Борису о таинственной птице шур, живущей на перекрёстках лесных дорог; пришла постоялка, вслушалась в рассказ и неожиданно проговорила:
– А ведь сами-то вы, Петрович, не верите в эти сказки!
Маркуша сердито вскинул голову, пошевелил ушами и сурово просипел:
– Мне, барынька, пятьдесят два года - эвона сколь! Мне-то пустякам верить зазорно бы...
Она долго молчала, удивлённо мигая большими глазами, а потом, поглядев на всех, нерешительно и негромко спросила:
– Зачем же другим внушать веру в пустяки?
Однообразно, точно безнадёжно жалуясь, Маркуша бормотал:
– Покою не стало, что это! Я всю землю прошёл от моря до моря, и в Архангельском был, и в Одессе, и в Астрахани, у меня пятки знають боле, чем у иного голова! Меня крутить нечего...
Матвей видел, что постоялка точно испугалась чего-то, лицо её побледнело, вытянулось и как будто стало злым. Тише, но ещё более настойчиво она сказала:
– Вы можете объяснить мне - зачем вы учите тому, во что у вас нет веры? Ведь вы обманываете людей!
Он выгнул спину, точно кот, и глухо засмеялся, тряся головой:
– А они - не приставай!
"Прогоню я его!" - сердито решил Кожемякин. Постоялка ходила по кухне сбивающимися шагами и говорила, растерянно усмехаясь:
– Знаете, Матвей Савельич, это страшнее всех домовых и леших, доль и судеб - и даже ваших записок, - вы понимаете? Наташа, пожалуйста, отведите Борю наверх, - иди, Борис!