Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
"За что - простить?" - думал Матвей.
– И вдруг - эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы их, а я слышала какой-то упрекающий голос, как будто из дали глубокой, из прошлого, некто говорит: ты куда ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а - русский? Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а вот тебе - роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова - знаешь?
Она глухо засмеялась.
– Точно я птицей была в тот вечер, поймали вы меня и выщипывали крылья мне, так, знаете, не торопясь, по пёрышку, беззлобно... скуки ради... Пошла я на другой день гулять, вышла за город и с горки посмотрела на него какими-то
– Базунов?
– хмуро подсказал Матвей.
Её слова о городе вызвали в нём тень обиды: он вспомнил, каким недавно представился ему Окуров, и, вздохнув, сказал:
– Городок, конечно, маленький, ну и думы наши маленькие...
А она, закинув руки за голову, тихонько воскликнула:
– Ах, как жалко, что я женщина!
Что-то знакомое ему прозвучало в этих словах.
– Отчего - жалко?
– Это очень мешает иногда, - сказала постоялка задумчиво.
– Да... есть теперь люди, которые начали говорить, что наше время - не время великих задач, крупных дел, что мы должны взяться за простую, чёрную, будничную работу... Я смеялась над этими людьми, но, может быть, они правы! И, может быть, простая-то работа и есть величайшая задача, истинное геройство!
И вдруг снова закружился хоровод чуждых мыслей, непонятных слов. Казалось, что они вьются вокруг неё, как вихрь на перекрёстке, толкают её, не позволяя найти прямой путь к человеку, одиноко, сидевшему в тёмном углу, и вот она шатается из стороны в сторону, то подходя к нему, то снова удаляясь в туман непонятного и возбуждающего нудную тоску.
"Не со мною, сама с собою говорит она!
– думал Кожемякин. Маркушка-то не совсем, видно, ошибся..."
И когда она ушла, - как-то вдруг, незаметно, точно растаяла, - он сначала почувствовал, что её речи ничего не оставили в нём ясного и прочного, а только путаницу незнакомых слов.
Но - ошибся: с этого вечера он начал думать о ней смелее, к этим думам примешивалось что-то снисходительное и жалостливое - ему стала ведома её слабая сторона.
"Страшновато? В чужой земле?
– вспоминал он её слова и печально усмехался, чувствуя себя в чём-то сильнее её.
– То-то вот!"
На другой день утром Боря, сбежав к нему, сказал, что мама захворала и не встанет сегодня.
– Да ну-у?
– пугливо воскликнул Матвей.
Он смело пошёл наверх, но, войдя в маленькую комнатку с потолком, подобным крышке гроба, оробел.
– Что это вы?
– Да вот, - улыбнулась она, - голова болит, жар...
В глазах у него стояло, всё заслоняя, розовое лицо на белой подушке, в облаке пышно растрёпанных волос.
– Клюковного морсу надо вам.
– Это - хорошо, - согласилась она.
– Сейчас велю. Неужто из-за Маркушки это вы?
– робко спросил он, опустив глаза.
– Н-нет, конечно! Хотя - и это недёшево стоит, согласитесь!
– Прикрыв глаза ресницами, она невесело улыбнулась, говоря: - Точно я оступилась, знаете, и всё внутри вздрогнуло неожиданно и больно...
Матвей ушёл, думая:
"Как горячо приняла!"
И в кухне вдруг почему-то вспомнил, что в окно чердака видно каланчу она торчит между крыш города, точно большой серый кукиш.
Хворала она недель пять, и это время было его праздником. Почти каждый день он приходил справляться о её здоровье и засиживался в тесной комнатке у ног женщины до поры, пока не замечал,
что она устала и не может говорить.Говорила она много, охотно, и главное - что он понял и что сразу подняло его в своих глазах - было до смешного просто: оказалось, что всё, о чём она говорит, - написано в книгах, всё, что знает она, - прочитано ею.
Он настойчиво просил:
– Как только встанете - книги эти мне добудьте!
– Непременно. Я так рада, что вы хотите читать!
– И я рад.
А мысленно продолжал:
"Буду знать не меньше тебя".
Думать о том, что превосходство над ним этой женщине дали только книги, было приятно.
Больше всего она говорила о том, что людей надо учить, тогда они станут лучше, будут жить по-человечески. Рассказывала о людях, которые хотели научить русский народ добру, пробудить в нём уважение к разуму, - и за это были посажены в тюрьмы, сосланы в Сибирь.
Было странно слышать, что есть люди, которые будто смеют ставить себя, свою волю против всей жизни, но - вспоминался отец, чем-то похожий на этих людей, и он слушал доверчиво. В рассказах постоялки таких людей было множество - десятки; она говорила о них с великой любовью, глаза горели восхищением и скорбью; он скоро поддался красоте её повестей и уверовал в существование на земле великих подвижников правды и добра, - признал их, как признавал домовых и леших Маркуши. Он слушал рассказы о их жизни и подвигах благоговейно и участливо, как жития святых, но не мог представить себе таких людей на улицах города Окурова.
И каждый раз, когда женщина говорила о многотрудной жизни сеятелей разумного, он невольно вспоминал яркие рассказы отца о старинных людях, которые смолоду весело промышляли душегубством и разбоем, а под старость тайно и покорно уходили в скиты "душ`а спасать". Было для него что-то общее между этими двумя рядами одинаково чуждых и неведомых ему людей, соединяла их какая-то иная жизнь, он любовался ею, но она не влекла его к себе, как не влекли его и все другие сказки.
– Как же сделать, чтобы хорошие люди свободу имели сеять разум и добро?
– спрашивал он.
Постоялка долго, подробно объясняла ему пути к свободе, - в такие минуты она всегда была особенно красива, - но слова её возбуждали недоумение у него, и он осторожно возражал:
– Конечно, это хорошо бы, да ведь как её, всю-то Россию, к одному сведёшь? Какие, примерно, отсюдова - от нас вот - люди на государеву службу годятся? Никому ничего не интересно, кроме своего дома, своей семьи...
– Интересы проснутся!
– Что же будет?
– соображал он вслух.
– Ну, вот, позвали здешних, а им ничего, кроме Окурова, не надобно и ничего неизвестно; дрёмовцам - кроме Дрёмова, мямлинцам - кроме Мямлина, да так все одиннадцать уездов, каждый сам за себя, и начнётся между ними неразберимая склока, а воргородские поумней да и побойчей всех, их верх и будет! Они, конечно, встанут за те уезды, что на полдень живут, те им дороже...
И, недоверчиво усмехаясь, говорил:
– Нет, сначала бы всех нас кипятком обдать, что ли, а то - прокалить, как вот сковороды в чистый понедельник прокаливают!
Она сердилась, взмахивала руками, они обнажались нише локтей, а кофта на груди иногда распахивалась. Кожемякин опускал глаза, сердце его учащённо билось, в голове стучали молотки, и несколько минут он ничего не понимал и не слышал.
Рассказала она ему о себе: сирота она, дочь офицера, воспитывалась у дяди, полковника, вышла замуж за учителя гимназии, муж стал учить детей не по казённым книжкам, а по совести, она же, как умела, помогала мужу в этом, сделали у них однажды обыск, нашли запрещённые книги и сослали обоих в Сибирь - вот и всё.