Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы
Шрифт:

«Не видишь разве, что не могу? Отстань!» – мысленно только мог отвечать я ему, потому что язык мой не ворочался, отчего я зарыдал сильнее прежнего. Впрочем, не от одного только отсутствия надлежащей силы в языке моем рыдал я. Все, что только мог я расслушать изо всего этого гула, издаваемого крымской ватагой, непременно были только одни рвавшие душу жалобы на горькую участь.

Вот перед нами маленькая безобразная старуха, давным-давно обрусевшая полька. В ней решительно нет следов человеческого образа: так передернули и изморщинили лицо ее зверские нужды.

– Будет, бабушка, показывать тебе виды Берлина и Лондона, Баден-Бадена и Ниццы, – ты лучше расскажи нам, как ты сама очутилась у нас.

Дрожит

и трясется старуха, принимая угостительную рюмку. Обрадовалась она доброму случаю, дающему ей возможность хоть несколько времени покипеть старым, охладелым телом.

– Вот здесь родилась я, – начинает она свой рассказ и подводит к своей панораме, где, освещенная тусклой сальной свечой, показывается гордая Варшава. – Пустите-ка, пустите-ка, я сама посмотрю: давно не видала, – и старуха впивается глазами в родную картину. – Мати Божия! – вскрикивает она, – как хорошо здесь было! Я забыла, сколько времени прошло тому, – прибавляет бедная в тяжелом недоумении, как будто до настоящего мгновения она верно помнила длинный срок того времени, а теперь вдруг забыла. – Наехали в эти места жолниржи {112} ваши, а я тогда красавицей была: всех огнем палила. Маленькая такая, черная, – старуха становится в бойкую позицию и показывает, какая она была маленькая, черная и как она всех огнем палила. – Увез жолнирж – и бросил!.. – грустно повторяет она таким тихим, молодым голосом, который всякому воображению непременно представил бы, как ее, грациозную и полную страсти, увозили тогда паны-жолниржи на свою потеху и ее страдание.

112

Жолниржи (пол.) – солдаты.

Обыкновенная история; но не понимающие эффектных драм люди отовсюду говорят старухе:

– На-ка-сь тебе, бабушка, семитку {113} .

– Поди, я тебе покажу нашу Варшаву, – благодарит старуха.

– Рюмочку, старушка, поди пропусти.

– И тебе покажу. Погоди только немного. – Что, лучше небось Москвы-то?

– Москва, бабушка, прямо тебе сказать, не в пример лучше Аршавы.

– Папиросочки не хочешь ли? – спрашивает у польки кринолин, внимательно следивший за ее рассказом.

113

Семитка – две копейки серебром.

– Не курю я их, милая. Тогда девушки не курили, а у вас не привыкла.

Кринолин конфузится.

Больное дитя. Худ. К. Ф. Гун. Гравюра Л. А. Серякова по рисунку Н. И. Соколова из журнала «Всемирная иллюстрация». 1873 г. Государственная публичная историческая библиотека России

– На вот, бабушка-голубчик, продай кому-нибудь, – и при этом кринолин, в сильном замешательстве, сует старухе потертый бумажник. – Я вот только папироски выну.

– Самое, надо полагать, кто-нибудь также обманул, вот и разжалобилась, – говорит закутившая чуйка {114} . – Сейчас умереть, я теперь эту самую девку всем сердцем моим возлюбил!.. Эй, милая, сядь-ка к нам, воротись!

Кринолин послушно возвращается к столу кутилы и садится.

– Можешь ли ты понимать честь? – спрашивает чуйка девушку.

– Могу, – отвечает она без запинки.

– Так ты ее и понимай! Я с нонешнего дня даю тебе содержанья десять рублев кажинный месяц. Донскова!

114

Чуйка –

здесь: болван, глупец.

– Чудесно! – лютуют припевалы. – Андрей Ильич, уважь, милый человек, попляши!

– Умеешь плясать? – спрашивает у девушки раззадоренный Андрей Ильич.

Еще бы не умела плясать крымская старостиха, эта Волга-девка, увенчанная стразовой диадемой!

– Ярославка, што ли? – спрашивает Андрей Ильич, ухарски драпируясь для предстоящей пляски своей синей чуйкой.

– Оттуда были! – отвечает старостиха, воодушевляясь лихими манерами Андрея Ильича.

– Ну, мы с Дона!

Густая толпа окружает их.

– Валяй Спирю почаще! – кричит Андрей Ильич музыкантам, и при первых коленах его в воздухе повисли и дружный хохот, и загвоздистая похвала.

– Дашка! не выдай московских-то! – умоляет старостиху оборванный кузнец, первый крымский плясун, в сапожных обрезках. – На свою сторону приедет, хвастать будет: никто-то де его не переплясал у нас, – поощрял он Дашу, дрожа и замирая в лихорадочном волнении.

Гикает и гогочет, как казак в бою, Андрей Ильич, и за ним все гикают и гогочут, потому что ровно огненный змей жжет и палит он всех своей жаркой пляской степной. Вприсядку сел он, так-то и кружит, – кружит и соловьем голосистым свистит. Полштоф целый по самым маленьким рюмкам одному можно было бы разобрать в то время, как он козловыми каблуками крымский пол бороздил. А она, старостиха эта, все голубкой, голубицей такой ласковой вьется около него, словно с крыльями.

– Где такая девка родилась? – кричат.

– Э-эх, кабы не бедность!

А она все вьется около Андрея Ильича. Вилась, вилась так-то она, да платьем своим голову казачью вдруг всю и закрыла – и посмеивается.

Тут и вспомнил «Крым», что это за мужик такой Спиря, смешливый Спиря мужик: всякому он норовит ногой нос утереть.

Близким громом загремел «Крым», когда вспомнил про Спирю.

– Вот он какой, Спиря-то! – орут двадцать голосов.

– Тут, брат, огнем не возьмешь!

– А возьмешь тут смешками.

– Вер-рно! Молодец Даша!

– Истинно лучше! – шумно соглашается с толпой казак. – Только же не может женщина ничего лучше нашего брата сделать… Валяй степную, братцы! – кричит он музыкантам. – На барыню переворачивай!

Замерли все. Тишь, как в могиле, стояла, когда первая скрипка на квинте потянула свое протяжное вводное: и-и-я-ах!..

Молнией сверкнул на струне первый слог огненной песни. Дружно подхватили его другие скрипки, контрабас и звонкие флейты; но всех их заглушил своим ахом запылавший Андрей Ильич – и пошел…

Сыплется частая дробь, будто осенний дождик в стекло, воет Андрей Ильич неудержным ветром степным и прет в толпу черными глазами, так что дыхание у всех захватило, страх обуял.

– Ступнуть не дам, девка! – злобно и страстно кричит он уничтоженной Даше. – С белого света, как былинку, сдую!

– Братцы! – умоляет кузнец-плясун, – кричите скорее: ура! Где ж нам – московской гольтяпе – по-евойному…

– Ур-рра-а! – берут враз сто грудей.

– У-р-ра-а! – подхватывают сидящие за столами.

И летит это «ура», как какая грозная буря, в другую залу, увлекая за собой все дышащее в трактире, оттуда стремится на крыльцо, на вольный воздух и, здесь схваченное извозчиками, пронизывает собой густой мрак осенней ночи и наконец тихо улегается на липовых вершинах соседних бульваров, распугивая усевшихся на ней грачей и ворон…

– Тише, господа, пожалуйста, потише! – уговаривает публику седой приказчик, – полиция, пожалуй, придет, что толку?

– Поди ты, старый черт! – азартно отвечают ему.

Поделиться с друзьями: