«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:
Начальник политотдела бригады майор Попов, заметив, что бойцы не съедают полностью котловое варево, в порядке личной инициативы, через голову корпусного начальства, дал шифровку Военному Совету округа с рационализаторским предложением: сократить суточные пайковые нормы для отдаленной местности примерно вдвое. Как сообщил нам по секрету лейтенант из шестой части, предложение было сделано от имени личного состава бригады, хотя никто из нас об этом не просил.
Мы было приуныли, однако в ответной шифротелеграмме член Военного Совета округа генерал-лейтенант Леонов разъяснил майору, что норма суточного пайка для отдаленной местности определена Постановлением, подписанным лично товарищем Сталиным, и любые иные толкования этого вопроса исключаются. Затем за обращение не по инстанции, минуя Военный Совет округа, последовал втык майору и от корпусного начальства;
Однако постановления высокого начальства насчет угля не было, и его теперь стали давать строго в обрез — по пять килограммов на сутки; мы мерзли жестоко, нещадно, и страдали от простудных заболеваний, особенно неприятно — от фурункулеза и карбункулов.
Помню отчетливо: с огромным, размером с кулак, карбункулом на виске и ангинозными нарывами в горле, с температурой выше сорока и чудовищной болью под черепом, в полушубке поверх трофейных неопределенного цвета рубашки и кальсон, в валенках, с перебинтованной головой, обернутой поверх повязки трофейным одеялом, обливаясь потом, я в полубессознательном состоянии сижу на топчане. Мой верный ординарец Вася Сургучев и двое взводных держат меня под руки и пытаются поить теплым, крепким и очень сладким чаем, но я не могу глотать, даже слова вымолвить — и то не могу.
Печка раскалена докрасна и жара непереносимая: узнав, что я погибаю, все землянки и палатки — великая армейская солидарность! — прислали по котелку угля, чтобы хоть перед смертью мне было тепло. С утра, чтобы поднять мне настроение, в палатку принесен ротный патефон, и с невероятным шипением крутится заезженная пластинка:
Спите, бойцы, Спите спокойным сном, Пусть вам приснятся нивы родные, Отчий далекий дом…Вальс «На сопках Маньчжурии» [101] — нарочно не придумаешь! Маньчжурия — с сопками и без сопок, — стоившая жизни Володьке и Мишуте… И крутится, не кончается пластинка, и никто не догадается остановить, снять, заменить ее… Мне поднимают настроение…
101
Слова и музыка И.А. Шатрова, вальс написан в 1906 г., первоначальное название «Мокшанский полк на сойках Маньчжурии», в котором служил автор, с 1918 г. — «На сопках Маньчжурии».
Как офицер, я не имею права выказывать слабость при подчиненных, но я не в состоянии удержаться — рыдания душат меня. Они стоят передо мной, беспомощные, растерянно-убитые, в глазах у одного из взводных и у Сургучева — слезы. Мне-то невдомек, а они знают точно, достоверно, что я обречен, и убеждены, что рыдания мои — предсмертные, и я прощаюсь со всеми.
Лейтенант медслужбы Пилюгин, военфельдшер, исполняющий обязанности врача и представляющий в батальоне мировую медицину, осмотрел меня ночью: сжав запястье, долго считал пульс, заговорщицки подмигивал всем, что-то для себя определил и доложил утром командованию, что мне уже не выкарабкаться — «гной прошел в мозг и состояние агональное».
Коль так, все делается по порядку. Согласно приказу НКО № 023 меня, как офицера, положено похоронить обязательно в гробу. Пока я был в забытьи, меня предусмотрительно обмерили и, дабы не тянуть потом время, солдаты из моей роты с помощью клея и сотен гвоздей изготовили из тонкой ящичной дощечки — в три слоя — домовину размером сто восемьдесят на пятьдесят пять сантиметров, чтобы, чуть подогнув ноги в коленях, меня можно было туда поместить. Спустя неделю мне покажут это сооружение на складе ОВС, покажут и выкрашенную красным фанерную пирамидку с пятиконечной звездочкой — в скором времени они пригодились для другого.
…Я не умираю, мне суждена еще довольно долгая жизнь, и плачу я не от боли или из-за своей незаладившейся судьбы — просто при упоминании о Маньчжурии я не могу не думать о Володьке и Мишуте.
70. Растакая
селявиА для любви там, братцы… и для семейной жизни… Дунька Кулакова…
белые медведицы и ездовые собаки!.. Если, конечно, поймаешь…
и eслине отгрызут…
Годы, проведенные на Чукотке, оказались для меня с одной стороны вроде бы потерянными, с другой — благополучными, хотя время было трудное, для страны полуголодное, а для многих подчас жестокое.
Некоторые офицеры, не выдержав и полугода из положенных по приказу трех лет службы на Чукотке, писали рапорты, правдой и неправдой добивались демобилизации, но я о таком исходе не мог и помыслить, хотя и меня к этому время от времени склоняли.
Не прошло и года после окончания войны, как мои родные, будто сговорясь, стали в письмах дружно убеждать меня уволиться из армии, чтобы получить «высокое образование и стать научным человеком». Как писала мне мать: «…куда-нибудь поступишь, будешь служить, женишься, заведешь детей, кое-что скопишь, купишь домик…» Я вдруг так живо представил и почувствовал весь ужас и всю низость подобного будущего, что разрыдался…
Моя мать в свои сорок один год, обладая хорошим здоровьем и крепкими нервами, по-прежнему была в отличной форме: по утрам делала часовую гимнастику, работала с эспандером и скакалкой, после чего обтиралась холодной водой, а зимой — снегом, что и мне советовала делать «в зимний период» — я-то мог не только обтираться, но и купаться в снегу с октября по июнь месяцы.
Моя же родная сестрица, студентка, на материном поту и бабушкиной картошке повышавшая образовательный уровень в Московском университете, девица с весьма развитым критическим началом и склонная к язвительности, уговаривая меня демобилизоваться, в письме, полученном мною уже летом сорок шестого года на Чукотке, в конце толстым красным карандашом сделала хулиганскую, но весьма обидную, приписку, нечто вроде припевки- частушки: «Как одену портупею, все тупею и тупею…»
С этой недоделанной интеллигенткой после оскорбительного выпада по поводу моей офицерской судьбы я на несколько лет вообще прекратил всякие отношения.
Демобилизации я страшился необычайно… Что ждало бы меня в непонятной, пугающей гражданской жизни?.. Несколько лет полуголодного студенчества, существование по карточкам с напряженной одуряющей зубрежкой, а потом?.. Жалкое штатское прозябание где-нибудь в Чухломе или Мухосранске [102] с бессмысленным высиживанием и отращиванием геморроя в каком-нибудь нелепом учреждении, неуклюжая, лишенная всякой выправки и строевого вида гражданская, толстая, постылая жена и немытые, всегда хныкающие, не признающие дисциплины и порядка сугубо штатские дети.
102
Неуважительного отношения старшего лейтенанта Федотова к этим городам автор не разделяет.
И семейная жизнь меня, неопытного в обращении с женщинами, пугала. Я со страхом думал: для чего люди сходятся, женятся и живут вместе? Однажды в Германии я оказался невольным свидетелем семейных отношений.
Незнакомый мне офицер, наверное поддатый, рычал своей жене:
— Обезьяна ты рыжая! Я тебе как закатаю сейчас по рогам! Я что, нанимался всю жизнь тебя хотеть?
Лежа за тонкой перегородкой, я краснел и мучился от происходившего у соседей: поначалу были хныканье, всхлипывания, переходившие затем в крики, стоны, рыдания.
Что ждало бы меня в семейной жизни? Неужели подобное — собачиться по вечерам, как эта пара за стеной? Или неудачный семейный опыт моей матери, которая донашивала уже четвертого мужа? Бабушка на очередное замужество своей дочери говаривала: «Если первым куском не наешься, то и вторым — подавишься».
Стать штрюком, шпаком, штафиркой — любая штатская жизнь казалась мне чуждой, унизительной и совершенно неприемлемой.
Страшно было даже представить: пройдет год, два, три, пройдут пять и десять лет, а я так и не получу очередного воинского звания. Страшно было подумать: другие ротные, те же Дудин, Макиенко, Кушнарев, тот же дуболом Круглов, чье имя, как правило, склонялось командованием на совещаниях, все они в недалеком будущем получат звание «капитан», а я — никогда!.. За что?!