Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:

Бабушка — воплощение доброты — маленькая, худенькая, любившая меня без меры (при живых родителях она считала меня сиротой), была и осталась самым светлым человеком в моей жизни.

Дед являл собой полную противоположность: огромный, феноменальной силы и, мягко говоря, суровости человек со сломанной судьбой. Как говорила бабушка, он «прошел огонь, воду, медные трубы и волчьи зубы». В двадцать пять лет он вернулся с Русско- японской войны кавалером двух Георгиевских крестов и спустя неделю, в престольный праздник, в пьяной драке на речке на льду ударами кулаков в головы убил двух молодых парней из соседнего села. Каторгу он отбывал на рудниках под

Нерчинском — как рассказывала впоследствии бабушка, первые три года был подземным кандальником, прикованным цепью к тачке.

Когда началась Первая мировая война, он, как и многие осужденные, написал прошение царю и был отправлен на фронт, где в 1916 году стал полным Георгиевским кавалером.

На третьем году войны, еще до революции, дед Егор вместе с десятком полных Георгиевских кавалеров был привезен в Ставку к царю Николаю Второму. Обходя короткий строй доставленных со всех фронтов нижних чинов и беседуя с ними, император, подойдя к деду, заговорил с ним, и дед так понравился Николаю, что тот спросил, нет ли у него личной просьбы — другим кавалерам такой вопрос якобы не задавался. Как не раз рассказывал дед, он ответил так:

— Покорно благодарим Ваше Императорское Величество. Нам бы водки ведро… ежели можно… оно конечно… товарищев угостить.

В тот же вечер деду были вручены серебряный портсигар и шесть четвертей самой лучшей водки, упакованные в специальный ящик. Этой водкой по возвращении из Ставки на передовую дед угостил всю роту.

То, что он просил ведро, а ему дали полтора, впечатлило деда на всю жизнь: и спустя двадцать лет он вспоминал Николая Второго как мудрого, доброго, замечательного человека, которого предали…

На родину, в Саратовскую губернию, дед не вернулся и поселился в деревне под Москвой, построил дом, обзавелся хозяйством. В деревне не было человека, который бы не боялся его крутого нрава и не поостерегся бы с ним связываться или поссориться, но и ценили его как отменного плотника и кузнеца — он скоро и добротно ставил избы, клал русские печки и голландки — и выказывали знаки особого уважения: без бутылки водки заводского разлива с белой головкой к нему не обращались — а за помощью обращались не только местные, но и ходоки из окрестных деревень. Он к этому привык и воспринимал как должное. Помню, как на Троицу он шел по улице среди десятков пьяных и полупьяных мужиков и парней со страшными злобными лицами и как они под его суровым поглядом поспешно расступались, освобождая для него проход, торопливо кланялись кивком головы и, приподняв картузы, здоровались: «Егору Иванычу, здоровьица…»

Во дворе дома была маленькая кузня, когда приводили лошадь подковать, дед надевал черный фартук до земли, раздувал горны и приступал к действу…

Под навесом стоял верстак, на котором он работал в летнее время, на повети всегда сушилось дерево. Помню зеленый двор и груду белых пахучих стружек… В избе — два верстака, инструменты, разные заготовки… и дед, сидящий на чурбаке и вывязывающий ремешки для упряжи…

Он умел слесарничать, плотничать, шорничать и был из лучших в деревне косарей, всегда в сенокос надевал белую домотканую рубаху, на голове носил в любую погоду неизменный добротный картуз, на ногах — смазные сапоги.

Мне исполнилось, наверное, года три, когда дед решил заняться моим трудовым воспитанием. Это была весьма суровая школа. Подымали меня с петухами и дед не давал отдыха до заката: я должен был постоянно находиться рядом с ним, бегать по его поручениям — именно бегать, а не ходить! — ловить его команды, безошибочно

знать весь инструмент и его назначение и немедленно подавать тот, который деду был нужен в данный момент. Если же я поначалу ошибался или замешкивался, раздавался его грозный окрик:

— Кулема! Что рот раскрыл, как сарай, хоть с возом туда влезай!

Если меня нечем было загрузить, чтобы я не бездельничал, он давал мне в качестве поноски свой картуз.

В плотницкий набор кроме топора входили: пила поперечная, скобель, пила-ножовка, долото, напарья (бурав для сверления дерева), струг, рубанок, молоток, складной аршин. Свой «струмент» дед содержал в чистоте и порядке и в чужие руки никогда не давал, а мне обещал:

— Вот подрастешь маненько, научу тебя делать стулья, столы, скамьи, шкафы да комоды. Для мастерового в деревне это твердый кусок хлеба. Оно верно… будешь жить на свои, на кровныя.

В пятилетием возрасте я не только свободно различал двойной рубанок и одинарный, шерхебель для первоначального строгания и отделочный шлифтик, фуганок одинарный и фуганок двойной, отличал горбач, зензубель от цинубеля, но умел ими пользоваться.

Я старался и уже в лет семь выдержал первый экзамен — сделал топорище из сухой березовой плашки, а топорище-то надо было еще и насадить, и правильно расклеить, чтобы топор не слетел, и зачистить стеклянным осколком. Все, чему научил меня дед, помогло мне в дальнейшей жизни.

В моей детской памяти осталось, как в четырехлетнем возрасте я, по глупости, сорвал с клумбы в соседском палисаде одну или две розы. Увидев это, дед был взбешен:

— Ну, гаденыш! Ну, окаяныш! Пошто труд людской и красоту земную варваришь?

Наказание последовало незамедлительно: дед схватил меня за шиворот, вытряхнул из подштанников и выпорол солдатским ремнем так, что я потом неделю лежал на животе.

Вообще порол он меня постоянно — за дело и без дела, — иногда просто под настроение, загоняя мою голову между ног, неоднократно жестоко бил ладонью и кулаком в лицо, разбивая его в кровь, для того, чтобы, как он объяснял бабушке, «добавить ума», при этом мне категорически запрещалось плакать.

И я никогда не плакал. Лишь однажды — дед так ударил меня большим уполовником в лоб, что я слетел с табурета и вывихнул руку в плече, — я безостановочно ревел и выл от боли до тех пор, пока деревенская баба Дуся-костоправка, за которой опрометью кинулась бабушка, не дернула руку с такой силой, что искры из глаз посыпались. Я влез поскорей на полати в запечье и тихонько поскуливал. Бабушка, безответная мученица, всегда пахнувшая топленым молоком, которое она чуть ли не каждый день готовила для меня после моего воскрешения от тяжкой болезни, любила и жалела меня, но защитить от побоев деда не могла. Плача от жалости, она перекрестила меня три раза, обнимая и целуя, шептала мне:

— Мытарик мой, будь ангелом! Господи, спаси Васену, сохрани здоровым и невредимым! — И спрашивала деда: — Ну, чисто изверг, пошто дитя родное увечишь? Не больно тебе его бить?

— Может, и больно, — отвечал дед, — лишь бы польза была.

Только раз дед пожалел меня, когда я чуть не сгорел. Намаявшись и набегавшись за день, я уснул возле печки и нечаянно упал прямо на раскаленную докрасна дверцу, от вывалившейся головешки вмиг загорелись рубашка и волосы на голове. В беспамятстве от страха и боли я бессвязно повторял слова: «Ой, горю… Ой, горю… Наверное, я совсем горю…», дед не на шутку испугался, схватил меня в охапку, выбежал во двор, долго успокаивал, приговаривая:

Поделиться с друзьями: