Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
Викарный епископ пришел в восторг от моего «Тангейзера». Мы провели с ним немало времени вместе. И все же атмосфера явно менялась, в Страсбурге она была уже заметно иной. Стрелка барометра падала на глазах. Все ниже и ниже. Эльзасцы в своих красных беретах, сгрудившись на площадях, что-то выкрикивали, отчаянно жестикулируя. И в газетах стало раздаваться вдруг какое-то заикание. Над цветущей землей вставал бледный призрак войны.
Какая там война, глупости! Ну, разве что маленькая балканская; Австрия выступит как судия, ибо такое убийство по всем человеческим законам взывает к возмездию. Так говорили все.
В один прекрасный день портье доложил нам о прибытии
И несмотря на эти утешительные известия, княгиня была напряжена и чем-то явно озабочена. Однако жена моя привела ее в полный восторг; она увидела в ней возможную замечательную помощницу в нашем деле — как англичанка, Эльзи могла быть очень полезной в Нью-Йорке. Политическое положение не очень ее беспокоило. Конечно, возможны столкновения в Белграде, как и общее обострение отношений между четырьмя державами — Францией, Германией, Австрией и Россией. Но все это будет занимать мир не более месяца, а там конфликт рассосется. Какие- нибудь стычки на границе, положим, но война? Исключено! Остался ведь еще в людях разум, тем более — в людях правящих. Тем не менее она намерена через несколько дней отбыть снова домой, потому как возможные осложнения исключать нельзя — особенно это касается железных дорог. Поэтому она и мне советует, как можно раньше выехать в Лондон. Понукаемый ею, я отправил телеграмму монсеньору Бенсону, с которым и так поддерживал постоянную связь.
На следующий день после приезда княгини объявился и д-р Отто Райхер. Приехал серьезный, попрощаться, ибо он был австрийским офицером запаса и уже получил повестку. Отто был настроен не так оптимистически, как мы; он полагал, что война все-таки будет — непродолжительная, но мощная, общеевропейская. Он видел дальше нас.
Начали сеять панику и газеты. Их колонки заполнились слухами, один тревожнее другого. Красноголовые эльзасцы покраснели еще больше. Речи становились все более дикими. Мнения расходились. Большинство было за французов.
Мы с Отто и Эльзи не поленились подняться на страсбургский собор. На самом верху, под шпилем, была небольшая смотровая площадка, со всех сторон продуваемая, на которую Отто взошел один. Как прекрасна была эта мирная, пестрая земля, простертая к небу! Как счастлива она была под лучами солнца, как покойна! Невозможно представить, чтобы этот святой мир прорезали вдруг молнии непогоды. Мы попросту не могли в это поверить. Но тревожный ком нарастал. От Бенсона пришла невразумительная, словно обрубленная телеграмма; я послал ему еще одну, из его ответа ничего нельзя было понять.
Княгиня меж тем уехала. Я раздумывал, ехать ли нам в Англию или уже поздно и лучше переждать здесь, ведь ясно же, что вся эта кутерьма продлится недель пять-шесть, не больше. Викарный епископ советовал вернуться в Мюнхен, где у меня были друзья и где было проще переждать бурю. Это все и решило. Я написал Муту, попросив его заказать нам с Эльзи номер в отеле, и телеграфировал Бенсону, что нам лучше отложить на несколько недель нашу встречу, но что он всегда может найти меня через профессора Мута в Мюнхене. После чего, 30 июля, мы отбыли — последним парижским — скорым поездом в Мюнхен.
В Дармштадте нам сообщили, что нужно
перейти в другой поезд. Мои девятнадцать чемоданов загромоздили перрон. Но через полчаса мы снова погрузились в вагон и продолжили наш путь.В Мюнхене, казалось, все посходили с ума. Этот уютный город превратился в один растревоженный улей. В отеле — сплошь перепуганные лица. Все были какие-то дерганые, взбудораженные, но говорили при этом вполголоса, как на похоронах.
Отто еще раз, с чувством, простился с нами: на следующий день, рано утром, он должен был уезжать. Мы все принужденно улыбались, хотя на душе было муторно. Война? Друг уходил на войну. Когда-то мы увидимся снова?
На другое утро последовал известный ультиматум Германии, предъявленный Франции и России. Мирные мюнхенские обыватели ринулись на улицы с патриотическими песнями на устах, стали забрасывать камнями иностранные посольства и консульства. Так все началось.
Мы поспешили к профессору Муту. Он пребывал в мрачном пессимизме. Да, будет большая война. Четыре недели? Нет, намного дольше. Он снял для нас жилье в пансионе в Золльне, недалеко от своего дома, так что он нас не бросит. И он советует нам перебираться туда как можно скорее. Со свихнувшимися людьми шутки плохи.
Мы отправились вместе с ним в Золльн, на Линденаллее, 26, в пансион «Карола». Там у нас были две прекрасные комнаты на первом этаже с террасой, которая выходила на улицу. Ночь, однако, прошла неспокойно.
На другое утро, уже в шесть часов, явилась полиция. Наши многочисленные чемоданы привлекли внимание, кроме того, я был российским подданным, а моя жена урожденной англичанкой. Осмотр чемоданов выявил нашу безобидность. Полицейские ушли.
Но явился Мут. Объявления войны последовали. Он советовал мне зарегистрироваться в военной управе. И я поехал вместе с ним в город. Он довез меня до Максбурга, где проходили регистрацию иностранные граждане.
Из толпы кричащих и визжащих русских евреев меня извлек капитан Рот, отвечавший в управе как за иностранцев, так и за дам легкого поведения. Отвел меня в закуток и допросил — с вежливым, но сухим выражением лица. Мы — военнопленные, заявил он мне. И отпустил меня, взяв честное слово, что мы не сбежим из Золльна и будем каждый день отмечаться в тамошней магистратуре. Это распоряжение, правда, было вскоре смягчено.
Итак, мы с женой стали военнопленными в Германии. Но с таким статусом еще можно было жить.
Семьсот марок, которыми я располагал, были в то время вроде бы большими деньгами, но для двух избалованных молодых людей и не так, чтобы очень большими; привыкнуть к новым условиям нам было, во всяком случае, нелегко. Профессор Мут, его жена, его дети — все они здорово нам помогали.
Волны войны раскатывались то туда, то сюда. Накат русской военной машины казался страшным, но вскоре прервался. Темп войны замедлился. Но газеты с их воплями ненависти в обе стороны не унимались. Любая добрая воля сразу же сметалась бурей негодующего патриотизма.
Зато какой стоял август! Один день прелестнее другого, словно всем посылалась компенсация за несчастья войны.
Через шесть недель вышло положение о некотором облегчении нашей участи: отмечаться нужно было теперь только один раз в неделю; разрешались и дальние прогулки. Можно было рассчитывать, что вот-вот пустят и в Мюнхен, однако денежные запасы мои меж тем растаяли, как снег под мартовским солнцем. У меня ничего не было и ничего не предвиделось в ближайшей перспективе.
Тем временем всем стало ясно, что война затянется, продлится, может, год, может, два, никто не мог сказать точно.