Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
Глава IV
Едва я снова освоился в Митаве, как отец спросил меня, не хочу ли я осенью возобновить свою отложенную учебу. В политическом отношении жизнь успокоилась, а поскольку в мае мне стукнуло двадцать, было самое время подумать о строительстве будущего.
Отец был прав. Мир, который граф Витте заключил в ноябре 1905 года в Соединенных Штатах, был, если вспомнить о проигранной Русско-японской войне, скорее победным исходом. Нетрудно было предвидеть, что великая русская империя опять наберется сил, тем более что заграница доверяла графу Витте и начала инвестировать деньги в Россию.
У меня теперь не было ни малейшего желания возвращаться
Мой старый школьный товарищ, Вольдемар Дамберг, тоже хотел учиться в Тарту, только еще не знал, на каком факультете. То был очень умный молодой латыш, немногословный, с профилем Данте. Я пригласил его пожить у меня в комнате и несколько дней вместе подумать. Он
прожил у меня три недели. Все это время мы провели в разговорах, бесконечных разговорах двадцатилетних людей о поэзии, литературе. Он был ко всему этому восприимчив, и так получилось, что я совратил его на написание стихов. И не успел я оглянуться, как породил латышского поэта, — это я-то, не понимавший латышского. Конечно, большой талант сидел в нем самом, но я его выковал, и Дамберг, который умер несколько лет назад в Копенгагене в эмиграции, стал, как представляется, одним из лучших современных латышских поэтов.
Удивительно, но еще летом 1905 года Франц Хессель сказал юноше, постучавшему в его дверь: «Гюнтер, я уже вижу, каким отцом поэтов вы когда-нибудь станете». И вот, всего год спустя, у меня появился первый ученик. Видимо, я был недурной учитель и в дальнейшем не раз способствовал продвижению весьма значительных талантов, помогая им словом и делом. Самое приятное было при этом, что я и сам, помогая, многому учился; раздавая — обогащался.
Так как я продолжал переводить, то привел и Дамберга к моим русским и понудил его переводить их стихи на латышский; кроме того, я привил ему строгую науку Стефана Георге. Благодаря деятельному пособничеству Дамберга, который перевел и мои статьи, мне в скором времени удалось ввести Георге в культурный обиход Латвии. Подобным же образом я представил Георге и эстонской прессе, также не зная ни слова по-эстонски.
За Дамбергом последовал еще один ученик, которому я должен был преподать философию и который, таким образом, помог мне стать сносным знатоком Канта и Лейбница.
То был младший брат той самой Ренаты Фельдман, которая так много значила в моей жизни до отъезда в Россию.
Я продолжал постоянно бывать в доме Фельдманов и теперь; чуть не каждый вечер, поудобнее устроившись в вольтеровском кресле и куря бесконечные сигареты, я рассказывал сказки Ренате, ее родителям, ее сестре, жениху сестры и троим фельдмановским сыновьям. Легенды я сочинял длинные, занимавшие иногда несколько дней. Слушатели мои не могли догадаться, просто ли я пересказываю древние саги или перелицовываю их на свой лад, непременно, в разных обличьях, обыгрывая историю нашей с Ренатой любви.
Фельдманы были прекрасной семьей. Старшая сестра Ренаты считалась самой красивой девушкой в Митаве, а Эрик, старший брат, был образцом мужской красоты: высок, широкоплеч, с почти классически правильными чертами лица, белокурой шевелюрой и серыми глазами, он был великолепен; к тому же у него был спокойный, низкий, но богатый модуляциями голос большого оратора. Только мой философический ученик Герберт был гадким утенком в этом прелестном пруду: неуклюжий
недотепа приземистого вида. Зато он был прилежен и аккуратен.Мое русское путешествие укрепило меня во мнении, что Георге великий поэт. Поэтому стихи мои продолжали «георгичать», не становясь от этого лучше. И хотя я был, в общем, самый нормальный парень, в стихах я принимал позу невыносимо патетическую, прямо-таки лез изо всех сил на котурны. А в любовных виршах своих бывал сентиментален — настолько приторно, что это било в нос даже девушкам, которым они были посвящены.
Так продолжалось до тех пор, пока ангел-хранитель в антикварной лавке Лёвенштайна не послал мне в руки два потертых кожаных томика с совершенно другими стихами.
Сначала я прочел тоненький том — «Музарион», а после и второй, потолще — «Новый Амадис». После этого какое- то время я бредил Виландом; читал все, что только мог достать, — «Оберона», «Комические рассказы», «Гандалина», «Грации», но также и его прозу: «Дона Сильвио из Розальвы», «Агатона» и прежде всего «Абдеритов».
И постепенно я выздоровел.
Этот простой и прозрачный поэтический язык, ясный настрой, грациозная рассудительность, тайно влюбленная в то же время во всякую магию, волшебно кондовая невозмутимость, очаровательная недоговоренность и обескураживающая чувственность, далекая от всякого сентиментализма, — все это вернуло меня к себе. Больше года я не мог читать ничего, кроме Виланда и Жан Поля, Стерна, Сервантеса и снова Виланда. Противоядие было найдено.
Георге не стал от этого меньше, но общая перспектива сместилась, и мне стала внятна азбука строчных букв.
Было, конечно, нелегко удовлетворять эту книжную страсть; отца я не хотел обременять просьбами о деньгах, а гонорары приносили немного, ибо я тогда редко что посылал в журналы. Однако книги у моего букиниста были недороги, кроме того, он делал мне солидную скидку, поскольку товаром, который я у него покупал, никто кроме меня не интересовался.
Да и в других отношениях я не был независим. Даже в сигаретах должен был себя ограничивать, не говоря уже о том, чтобы договариваться о встречах в кафе; одежду, обувь, белье мне дарили на день рождения, на именины или на Рождество. Но это все не очень меня угнетало, так как у меня было счастливое свойство ко всему приспосабливаться. Может быть, подсознательно я знал, что всему этому со временем суждено измениться. Такая подсознательная догадка бывает немалым подспорьем.
Чего я только не прочел за этот год? Я влюбился даже в «Космос» Александра фон Гумбольдта, одно из совершеннейших творений этого гениального человека. Чего мне не хватало, так это товарища, искреннего и образованного, с которым я мог бы обо всем говорить.
Судьба мне благоволила, он явился как по заказу: Рудольф Хиршфельд, двумя годами старше меня, студент- медик Берлинского университета, прибыл на каникулы в родную Митаву.
Он был очень умен, остроумен, на симпатичный еврейский манер ироничен и прежде всего невероятно начитан. С ним я мог говорить о любой важной для меня книге. Ему я мог читать и свои стихи — к своей вящей пользе, так как он умел судить о них толково и основательно и всегда критиковал по делу.
Мы проводили время в нескончаемых беседах, попивая чай с вареньем и одаривая друг друга своими любимыми стихами. Он открыл мне романтиков, прежде всего Новалиса, и прозу Гейне, я ему — русских, которых он еще не знал. И помимо всего прочего, возникла крепкая дружба, длившаяся потом долгие годы.
Герберт фон Хёрнер тоже приехал домой на каникулы. Он рассказывал о мюнхенских друзьях и о кукольном театре, который открыли в Мюнхене Александр фон Бернус и Карл Вольфскель. Это сообщение вызвало мой жгучий интерес.