Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном

Иоганнес Гюнтер фон

Шрифт:

С Гербертом я мог открыто говорить и о неудавшейся русской революции 1905 года. Мы были подавлены из-за того, что такая прекрасная мечта так бесславно рухнула. А в том, что наша мечта прекрасна, мы не сомневались.

Разве тогда, в январе 1905 года, когда стреляли в толпу и Гапона, не совершилась несправедливость? И эта несправедливость исходила от правительства, в том мы были уверены. И какую бы роль ни играл при этом царь, ответственность лежала на нем. Разве можно было такое простить?

И зачем они вообще были нужны, все эти цари, кайзеры и короли? Франция, Швейцария, Соединенные Штаты

ведь были республиками, и дела у них шли хорошо. Стало быть, подобная форма правления была явно лучше. Как долго еще сносить нам иго несправедливости и несвободы? Мы считали, что от них страдают все и что дело всякого разумного и благородного человека — расшатывать систему так, чтобы она в конце концов пала.

Мы закипали от своих обличений, не сомневаясь в том, что молодость наших отцов пришлась на куда более благополучные годы.

А на моей стороне было еще и такое: Александр Блок вписал мне в мой экземпляр своих «Стихов о Прекрасной Даме» посвящение, которым я гордился: «Гансу Гюнтеру от такого же одинокого и простого, как он. Будем всегда принимать друг друга с простотой и грустью. Александр Блок, СПб., 22 апреля 1906».

И хотя в то время мало кто еще знал имя Блока, я носился с этими определениями «одинокий» и «простой», как с наградой, и самому себе казался невероятно одиноким и простым в героическом смысле слова — пока девушка моя Рената, которой, видно, порядком надоел этот мой наряд, не спросила меня однажды, а почему это, собственно, я одинок.

Подобно рыцарю Делоржу я ушел от бесстыжей красавицы, полный гордой печали. Вот и еще раз подтвердилось, что с женщинами нельзя вести разумной беседы!

Но про себя я обо всем этом задумался.

Почему, в самом деле, Блок назвал себя одиноким? Разве не было у него жены, которая жила прежде всего для него; и матери, которая, собственно, тоже не помышляла ни о чем больше; и, наконец, тетушки, которая им восхищалась.

А кроме того, у него были друзья, прежде всех — Женя Соловьев и Пяст. Одинок? Да не был он никаким одиноким!

А еще и «простой». Это Блок-то простой? Тогда я не мог еще во всем разобраться в полной мере, но теперь-то понимаю, что Блок был как раз полной противоположностью того, что понимают под простотой.

А я? Приятно, конечно, когда тебя так величают и отличают, но был ли я и взаправду когда-нибудь таким одиноким, каким мне иногда хотелось казаться, напялив на себя маску одинокого Байрона?

С другой стороны, все существо Блока свидетельствовало о его честности и правдивости; чувствовалось, что он всегда стремится говорить только правду, так что негоже было бы сомневаться в его словах.

Или Блок сам обманывался на счет своего одиночества? Или украшал себя им? Играл? Играл с другими? Или — с самим собой?

Может быть, в конце концов за видимой и осязаемой реальностью была другая, бессознательная (подсознательная) жизнь, за кажущимся феноменом — по-настоящему реальный ноумен метафизического существования, который был определеннее, решительнее, истиннее, чем очезримая жизнь?

И что тогда было истиной?

То ли, чем мы здесь жили, мыслили, ощущали, или та неизвестная, загадочная глубь, которая руководила нами, определяла, какими нам быть?

Почва под ногами зыбилась и шаталась.

Если видимая истина не есть истина, то где же ее, истину, искать? Или никакой истины нет вовсе? Одна лишь игра в прозрение? И мы лишь куклы в космическом балагане, а за нити дергают невидимые и неведомые персты?

Как учительствующий ученик философии я, разумеется, был знаком со светлыми мыслями Фихте и особенно Гегеля о том, что каждый тезис неизбежно влечет за собой антитезис, дабы слиться с ним в синтезе. Может, в том и есть последняя тайна бытия?

Тезис, антитезис, синтез — вроде бы убедительная конструкция, ее- я и пытался освоить, не догадываясь о том, что эта духовная эквилибристика не дает ничего кроме расчленения и сочленения.

Да и как было мне о том догадаться? Головы куда поумнее моей не только выстраивали на таких конструкциях свое мировоззрение, но и реализовывали на их основе сложнейшие политические и социальные преобразования, ставшие памятными вехами в историческом бытии. Разве нельзя всю запутаннейшую историю человечества запросто свести к этим формулам?

И вроде бы можно сказать, что такое мышление и есть мышление диалектическое, ближе всего подходящее к истине. На этой основе базируется диамат, диалектический материализм коммунистов, и можно лишь удивляться, что ему уже давно не противопоставлен какой-нибудь диалид, диалектический идеализм (прелестная идея). Диалид против диамата.

Тогда, в двадцать лет, я впервые почувствовал нестабильность духовного мира.

Не нужно думать, однако, что я вел жизнь какого-нибудь отшельника, испепеляемого поиском истины. В подсознании могло происходить все, что угодно, но в конкрет-

ной жизни я оставался прежним — молодым человеком, склонным к игре, может быть, в ее довольно дешевом варианте. Думается, что так бывает со всеми, — есть вещи, которые просто надо изжить.

Отсюда и происходит, вероятно, то великолепное в своем реализме выражение, следующим образом описывающее бездны метафизики: у человека-де пелена спадает с глаз.

У родителей моих был старый семейный хронограф, в который вносились даты рождения и смерти домочадцев. Большой кожаный фолиант, в который я теперь нередко заглядывал. Благодаря стихам Блока я натолкнулся на Апокалипсис, а мое разросшееся тем временем собрание переводов его лирики я хотел назвать строкой из нее — «Жена, облеченная солнцем». Апокалипсис произвел на меня сильное, хотя в основном эстетическое впечатление, видимо, под влиянием этого впечатления мне и захотелось создать венок сонетов, посвященных Божьей Матери.

Да будет позволено мне на этом месте вставить кое-какие разъяснения о природе сонета.

Итальянского происхождения четырнадцатистрочный сонет довольно рано распространился в Германии, но по- настоящему его стали использовать и развивать только романтики в начале девятнадцатого столетия; однако венок сонетов, образуемый из разъятия одного сонета на строки вследствие трудностей рифмовки, дается немецкой речи с трудом, ибо она не столь музыкальна, как речь итальянская. Этим и объясняется, что нам известны совсем немногие венки сонетов, да и те восходят в основном к эпохе романтизма и не отличаются, как правило, формальным или хотя бы идейным богатством.

Поделиться с друзьями: