Жизнь Пи
Шрифт:
Мы разошлись по своим углам. Я держался рядом с матушкой. И разрывался между восторженным восхищением и малодушным страхом.
Матушка следила за ним в оба. И поймала-таки — через два дня. Сколько он ни осторожничал, а она все же заметила, как он подносит руку ко рту.
— Я все видела! — крикнула она. — Ты только что съел кусок! Ты говорил, это для наживки! Так я и знала. Ты — чудовище! Зверь! Как ты мог? Он же человек! Такой же, как ты!
Как же она ошибалась, если рассчитывала, что от этих слов он устыдится, выплюнет тот кусок и рассыпется в извинениях! Он продолжал жевать как ни в чем не бывало. Хуже того, поднял голову и остаток вяленой полоски сунул в рот уже не таясь.
— Вроде свинины, — пробормотал он.
Матушка отвернулась,
— Вот уже и сил прибавилось, — добавил он и снова сосредоточился на рыбалке.
Мы держались на своей половине шлюпки, он — на своей. Удивительно, какие прочные стены воздвигает сила воли! Мы жили себе спокойно целыми днями, будто его и вовсе не было.
Но совсем не обращать на него внимания нельзя было. Да, он был скот — но скот практичный. Руки у него росли откуда надо, да и море он знал. И голова работала — будь здоров. Это он придумал построить плот, чтоб рыбачить было удобнее. Если мы сколько-то и продержались, то лишь благодаря ему. Я ему помогал как мог. Но он был страшно несдержанный — все время орал на меня и ругался.
Мы с матушкой от того матроса ни кусочка в рот не взяли, ни крошки, хоть и совсем ослабли от голода, — но тем, что кок выуживал, все же не брезговали. Матушка, за всю жизнь не попробовавшая мясного, заставила себя есть сырую рыбу и черепашье мясо. Тяжко ей пришлось. Отвращения она так и не одолела. А вот мне было проще: я быстро смекнул, что голод — лучшая приправа.
Когда жизнь дает тебе поблажку, невозможно не почувствовать хоть мало-мальскую симпатию к тому, кто отсрочил твой приговор. До чего же здорово было, когда кок втаскивал на борт черепаху или большущую корифену! Мы с матушкой улыбались до ушей, блаженное тепло разливалось в груди, и в шлюпке воцарялось перемирие — на много часов. Матушка с коком говорили вежливо, даже шутили. А если еще и закат выдавался красивый, такая жизнь начинала мне казаться почти что сносной. В такие минуты я смотрел на него — да-да! — с нежностью. С любовью. Я воображал, что мы друзья не разлей вода. Он грубил даже в хорошем настроении, но мы перед самими собой делали вид, что ничего такого не замечаем. Он говорил, что в конце концов мы наткнемся на какой-нибудь остров. На это и была вся надежда. Мы все глаза проглядели, высматривая этот обетованный остров, — и все напрасно. А он, пользуясь случаем, воровал еду и воду.
Бескрайняя пустыня Тихого океана сомкнулась вокруг нас гигантской стеной. Я думал, нам уже никогда из-за нее не выбраться.
Он убил ее. Кок убил мою мать.
Мы голодали. Я страшно ослаб. Не смог удержать черепаху. Из-за меня мы ее упустили. Он ударил меня. Матушка ударила его. А он — ее. Она обернулась и крикнула: «Беги!» — и подтолкнула меня к плоту.
Я прыгнул за борт. Думал, она прыгнет следом. Я плюхнулся в воду. Вскарабкался на плот. Они дрались. Я ничего не мог — только смотреть. Моя мать дралась с мужчиной. Злобным и мускулистым. Он схватил ее за руку и выкрутил запястье. Матушка вскрикнула и упала. Он склонился над ней. Сверкнул нож. Нож поднялся. Опустился. Опять взлетел — красный от крови. Опять опустился и поднялся, и еще, и еще. Матушку я не видел. Она лежала на дне шлюпки. Я видел только его. Наконец он прекратил это. Поднял голову, взглянул на меня. И швырнул в меня чем-то. Струя крови ударила мне в лицо. Никакой бич не хлестнул бы больнее. Я держал в руках мамину голову. Я разжал руки. Она пошла ко дну в облаке крови, и коса тянулась за ней, как хвост. Рыбы ринулись на глубину, пытаясь догнать ее, но еще быстрее наперерез ей метнулась длинная серая тень акулы — и голова исчезла. Я разогнулся. Его не было видно. Он прятался на дне шлюпки. Но потом показался-таки — чтобы выбросить мамино тело за борт. Рот у него был в крови. Вода забурлила от рыб.
Остаток дня и всю ночь я просидел на плоту, не спуская с него глаз. Мы ни словом не перемолвились. Он запросто мог бы обрезать веревку и от меня отделаться. Но — нет. Я оставался с ним — как живой укор совести.
Утром я подтянул плот к шлюпке — прямо у него на глазах. Я был совсем без сил.
Он ничего не сказал. Я держался спокойно. Он поймал черепаху. Дал мне напиться ее крови. Потом разделал ее и положил для меня на среднюю банку лучшие куски. Я поел.Потом мы схватились, и я его убил. На лице его не отражалось ничего — ни отчаяния, ни гнева, ни страха, ни боли. Он сдался. Он позволил себя убить, хоть и не без борьбы. Он понял, что зашел слишком далеко — даже по своим скотским стандартам. Он зашел слишком далеко и не хотел больше жить после этого. Но вины за собой не признал. Ну почему нам так трудно свернуть с пути зла?
Нож все это время лежал на виду — там же, на средней банке. Мы оба это знали. Он мог бы сам его взять — с самого начала. Он же сам его туда и положил. Я схватил нож. Ударил его в живот. Он скривился, но не упал. Я выдернул нож и ударил еще раз. Полилась кровь. Но он все стоял. Только голову приподнял — и посмотрел мне прямо в глаза. Может, он хотел этим что-то сказать? Думаю, да, — и я его правильно понял. Я ткнул его ножом в горло, у кадыка. И он сразу рухнул как подкошенный. И умер. Без единого слова. Не было никаких предсмертных речей. Только кашлянул кровью — и все. Чудовищная сила инерции у ножа: стоит ему прийти в движение — уже не остановишь. Я все бил и бил его этим ножом. Боль в потрескавшихся ладонях унялась от его крови. С сердцем я долго возился: столько всяких трубок пришлось перерезать, чтобы его наконец вытащить! Но оно того стоило — оказалось куда вкуснее черепах. Я и печень съел. И срезал здоровенные куски мяса.
Он был настоящий злодей. Но куда хуже другое: он столкнулся со злом во мне — с эгоизмом, гневом, жестокостью. Теперь мне с этим жить — и никуда от этого не деться.
Пришло время одиночества. Я обратился к Богу. И выжил.
[Долгая пауза.]
— Ну, что? Так лучше? Есть тут такое, во что вам трудно поверить? Или опять хотите, чтобы я что-нибудь изменил?
Г-н Чиба: — Какая жуткая история!
[Долгая пауза.]
Г-н Окамото: — А вы заметили, что и у зебры была сломанная нога, и у этого тайваньского матроса?
— Не-ет…
— А гиена отгрызла зебре ногу точь-в-точь как этот кок отрезал ногу матросу.
— Ох-х-х… Окамото-сан, и как вы только все замечаете?!
— А тот слепой француз из другой шлюпки — помнится, он сознался, что убил мужчину и женщину.
— Да, точно.
— А кок убил матроса и мать мальчишки.
— Вот это да!
— Много общего у этих историй.
— Значит, тайваньский матрос — это зебра, мать — орангутан, а кок… а кок — гиена. Выходит, что сам он — тигр!
— Да. Тигр убил гиену — и того слепого француза. Точь-в-точь как он убил кока.
Пи Патель: — У вас не найдется еще шоколадки?
Г-н Чиба: — Сейчас. Вот!
— Спасибо.
Г-н Чиба: — Но что же все это значит, Окамото-сан?
— Понятия не имею.
— А остров? И кто такие сурикаты?
— Не знаю.
— А эти зубы? Чьи же зубы он нашел на дереве?
— Не знаю. Что я, по-вашему, в голове у этого мальчишки сижу?
[Долгая пауза.]
Г-н Окамото: — Извините меня за навязчивость, но все-таки… не говорил ли кок чего-нибудь о том, как затонул «Цимцум»?
— В этой другой истории?
— Да.
— Не говорил.
— Не упоминал ли он каких-нибудь событий, произошедших рано утром второго июля? Событий, которые могли бы объяснить случившееся?
— Нет.
— Не заходила ли речь о каких-нибудь неполадках в машине или о физических повреждениях корпуса?
— Нет.
— А о других судах или иных объектах на море?
— Нет.
— Хоть чем-то он мог объяснить крушение «Цимцума»?
— Нет.
— А не говорил ли он, почему не послали сигнал бедствия?
— А если бы и послали? По моему опыту, когда тонет ржавая третьесортная посудина — если это, случаем, не танкер, способный угробить целую экосистему, — всем плевать, никто о ней и не вспомнит. Спасайся как можешь.
— Когда в «Ойка» заметили неладное, было уже слишком поздно. Для воздушных спасателей — слишком далеко. Суда в секторе были оповещены. Но никто ничего не видел.