Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки [с иллюстрациями]
Шрифт:
Думается, что письмо де Фаллу хотя и с опозданием, но нашло своего адресата и утешило его…
Александр Николаевич Карамзин — старшему брату Андрею в Рим.
«Здравствуй, брате, что делаешь? Здоров ли? весел ли?
Я очень был доволен твоими письмами, где ты так хорошо пишешь о деле Пушкина. Ты спрашиваешь, почему мы тебе ничего не пишем о Дантесе или, лучше, о Эккерне. Начинаю с того, что советую не протягивать ему руки с такою благородною доверенностью: теперь я знаю его, к несчастию, по собственному опыту. Дантес был совершенно незначительной фигурой, когда сюда приехал: необразованность забавно сочеталась в нем с природным остроумием, а в общем это было полное ничтожество как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, — но его усыновил Геккерн, по причинам, до сих пор еще совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерн, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерна, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством
Суд его еще не кончен. — После смерти Пушкина Жуковский принял, по воле государя, все его бумаги. Говорили, что Пушкин умер уже давно для поэзии. Однако же нашлись у него многие поэмы и мелкие стихотворения. Я читал некоторые, прекрасные донельзя. Вообще в его поэзии сделалась большая перемена, прежде главные достоинства его были удивительная легкость, воображение, роскошь выражений и бесконечное изящество, соединенное с большим чувством и жаром души; в последних же произведениях его поражает особенно могучая зрелость таланта; сила выражений и обилие великих, глубоких мыслей, высказанных с прекрасной, свойственной ему простотою; читая их, поневоле дрожь пробегает и на каждом стихе задумываешься и чуешь гения. В целой поэме не встречается ни одного лишнего, малоговорящего стиха!!! Плачь, мое бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождении Пушкина ты истощилось!..»{334}.
Может показаться, что в таком сдержанном, умном и последовательном в своих пристрастиях письме Александра Карамзина есть некоторое предубеждение в адрес Екатерины Гончаровой. Он считал, что оба Геккерна «пользовались… ужасной глупостью… Екатерины»; она, «которая так долго играла роль посредницы, стала… любовницей, а затем и супругой» Дантеса; «она — единственная, кто торжествует… и так поглупела от счастья…»
Однако это не помешало Александру Карамзину и его младшему брату Владимиру быть шаферами на свадьбе Екатерины Николаевны. Наверное, такие оценки в адрес Екатерины связаны с ее выбором в коллизии Дантес — Пушкин.
Но есть и другие отклики о ней, более ранние, еще до трагической дуэли. Так, тот же Александр Карамзин в сентябре 1836 г. в письме брату Андрею неуважительно называл ее «Гончариха», а Павел Александрович Вревский в письме от 23 декабря 1836 г. старшему брату Борису (мужу Евпраксии Николаевны) со слов невысокого ростом Льва Пушкина, своего сослуживца, — «ручкой от метлы». П. А. Вревский назвал это «кавказской любезностью» со стороны Льва Сергеевича.
Княгиня В. Ф. Вяземская тоже считала Екатерину Николаевну «высокой и рослой». Софи Карамзина в письме брату Андрею от 17 февраля 1837 г. высказалась по поводу Екатерины достаточно резко: «…Вот еще тоже чурбан, да и дура вдобавок…».
А вот мнение Софи Бобринской [59] , занимавшей видное положение в придворных кругах (из письма мужу от 25 ноября 1836 года):
«…Геккерен-Дантес
женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву <…> Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина» {335} .59
Восторженную характеристику самой С. А. Бобринской оставил среди прочих современников и князь П. А. Вяземский, который в течение многих лет был постоянным посетителем ее светского салона в Петербурге:
«Графиня Софья Александровна Бобринская, урожденная графиня Самойлова, была женщина редкой любезности, спокойной, но неотразимой очаровательности. <…> Ей равно покорялись мужчины и женщины. Она была кроткой, миловидной, пленительной наружности. В глазах и улыбке ее были чувство, мысль и доброжелательная приветливость. Ясный, свежий, совершенно женственный ум ее был развит и освещен необыкновенною образованностью. Европейские литературы были ей знакомы, не исключая и русской. Жуковский <…> узнал ее, оценил, воспевал и остался с нею навсегда в самых дружеских сношениях. Императрица Александра Федоровна угадала ее по сочувствию и сблизилась с нею <…> Графиня мало показывалась в многолюдных обществах. Она среди общества, среди столиц жила какою-то отдельной жизнью — домашнею, келейною; занималась воспитанием сыновей своих (которых было трое: Александр, Владимир и Лев. — Авт.), чтением, умственной деятельностью, она, так сказать, издали и заочно следила за движением общественной жизни, но следила с участием и проницательностью. Салон ее был ежедневно открыт по вечерам. Тут находились немногие, но избранные <…> молодые люди <…> дипломаты, просвещенные путешественники <…> государственные люди. Граф Нессельрод занимал тут едва ли не первое место <…> Салон графини Бобринской был любимым приютом его»{1254}.
Один из сыновей Бобринской впоследствии вспоминал: «…Между ними (посетителями. — Авт.) выдавались гр. Нессельроде, гр. Гурьев, гр. Строгановы, В. А. Жуковский, Пушкин, кн. Вяземский, лорд Блоумфильд, гр. Фикельмон, Вильегорский и др»{1255}.
Частым посетителем этого салона был и Луи Геккерн, о котором Софи Бобринская писала мужу 22 октября 1834 г.: «Геккерн поднялся со смертельной болезни. Трепетали за его жизнь. Мозговая горячка подвергла его жизнь опасности. Он поправился, что радует всех его друзей»{1256}.
Даже делая поправку на некоторую предвзятость в адрес Екатерины Николаевны, такое малопочтительное единодушие настораживает и все же своеобразно характеризует ее.
Как видно, трагизм январских событий ничуть не поколебал привычного и размеренного ритма жизни светского окружения Поэта. Сплетничали, веселились, злословили — словом, каждый был занят собою.
После увеселительной прогулки на Елагин остров императрица Александра Федоровна записала в своем дневнике:
«…Играли в снежки… тирольские песни…
Орлов на корде безумный, я против него, четыре кавалергарда: Бетанкур, Куракин, Скарятин, Трубецкой…» {336} .
И тогда же, в марте, императрица пишет на страницах дневника:
«…Долго катались на салазках… придумали новую игру — бросаться снежками в лицо друг другу. Маска и Бархат, как всегда, в нашем хвосте, следя, чтобы мы не опрокинулись. После обеда — на гору. Маска всегда на переднем месте, чтобы подать мне руку. Бархат только один раз, по обыкновению помогая другим дамам, садится в санки. Вы знаете: чтобы я не утомлялась, мои казаки вносят меня в гору — но вот Бетанкур и Маска занимают их места и несут своего шефа [60] — потом переодевание, обед, музыка, тирольские песни, игры. Комплот моих четырех кавалергардов со мной против Орлова, чтобы помешать ему меня схватить» {337} .
60
Императрица Александра Федоровна была шефом «Ея Императорскаго Величества Кавалергардскаго полка».
Министр двора князь Петр Михайлович Волконский писал в Рим своей жене Софье Григорьевне, владелице дома на Мойке:
«…Ожидаю, милый друг, вашего ответа о квартире для Грегуара (Григория, их младшего сына. — Авт.) в первом этаже вашего дома, освободившейся со смертью Пушкина, который в ней жил, и оставленной вдовою, которая уехала в деревню — чтобы не терять времени для нужного ремонта в начале весны, и закончить его в течение хорошего сезона»{338}.
15 марта 1837 года.
В этот день, служа на Кавказе и вернувшись из военной экспедиции, Лев Пушкин узнал о гибели старшего брата, а четыре дня спустя писал отцу в Москву из станицы Червленной, что в 25 верстах к северу от крепости Грозной:
«…Со 2 января до настоящего времени я был беспрерывно в делах против чеченцев, и наш отряд не имел связи ни с чем… Эта ужасная новость меня сразила, я, как сумасшедший, не знаю, что делаю и что говорю… Если бы у меня было сто жизней, я бы все их отдал, чтобы выкупить жизнь брата. В гибельный день его смерти я слышал вокруг себя свист тысяч пуль, — почему не мне выпало на долю быть сраженным одною из них, — мне, человеку одинокому, бесполезному, уставшему от жизни и вот уже десять лет бросающему ее всякому, кто захочет»{339}.
Н. В. Гоголь — П. А. Плетневу из Рима.
«<…> Никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое — вот что меня только занимало и одушевляло мои силы…»{340}.
16 марта 1837 года.
Вослед письму Александра Карамзина от 13 марта его мать, Екатерина Андреевна, писала сыну Андрею Николаевичу в Рим о болезни своего сводного брата:
«…Князь Петр Вяземский <…> все эти дни был болен физически и нравственно, как это с ним обычно бывает, но на этот раз тяжелее, чем всегда, так как дух его жестоко угнетен гибелью нашего несравненного Пушкина…»{341}.