Жизнь Пушкина. Том 1. 1799-1824
Шрифт:
Так уже в Кишиневе, под гостеприимным кровом мудрого сердцем Инзова, негодовал поэт на недостаточное уважение правительства к писателям. В Одессе холодное высокомерие Воронцова воочию показало ему, что значит чиновничье презрение к русским писателям. В то же время цензура лишала его «собственности ума», он начинал бояться, что при такой цензуре нельзя жить пером.
Денежный успех «Бахчисарайского фонтана» доказал неосновательность этого опасения и в известной степени явился поворотным событием в жизни Пушкина. Для него сочинительство всегда было главным содержанием жизни. Теперь и другие должны были признать, что это не баловство, а промысел. Гордость Пушкина, его прирожденное, с годами все более углублявшееся чувство собственного достоинства, наконец, неизбежное ощущение своей исключительности, своего права на царственную свободу, – все это требовало и внешней независимости. От нее усиливалась внутренняя упругость, с которой
«Бахчисарайский фонтан» читался и покупался нарасхват. Восторг читателей разделяла и критика. Самую блестящую оценку поэмы дал в своем предисловии Вяземский, где он выступил прежде всего как воинственный сторонник нового тогда романтизма.
Это предисловие усилило шум, поднявшийся вокруг «Фонтана», вовлекло в спор людей, еще недавно чуждых русской поэзии: «Вся Москва исполнена нашей брани. Весь Английский клуб научился читать моей милостью», – с удовольствием писал Вяземский Тургеневу (12 мая 1824 г.).
Вяземский сумел в нескольких словах определить, в чем прелесть поэмы: «Цвет местности сохранен в повествовании со всею возможною свежестью. Есть отпечаток восточный в картинах, в самых чувствах, в слоге… Поэт явил в новом произведении признаки дарования зреющего более и более… Рассказ у Пушкина жив и занимателен. В произведении его движения много. В раму довольно тесную вложил он действие полное, не от множества лиц и сцепления разных приключений, но от искусства, с каким поэт умел оттенить и выставить главные лица своего повествования. Действиезависит, так сказать, от деятельностидарования; слог придает ему крылья или гирями замедляет ход его. В творении Пушкина участие читателя поддерживается с начала до конца…»
Услышать такую оценку от Вяземского, ум и дарования которого он высоко ценил, было, конечно, для Пушкина очень освежительно. Особенно при его ссылочной оторванности от центров умственной жизни, от личного общения с писателями, с которыми он привык проверять свои мысли, а отчасти и цели.
Но и успех, и сознание своей творческой силы, и уже окрепшее, возмужавшее чувство личного достоинства, – все оказалось в полном противоречии с его общественным положением в Одессе, а главным образом, с настроением высшего представителя государственной власти, гр. М. С. Воронцова
Летом 1824 года, когда между ними произошел уже открытый разрыв, Пушкин в бешенстве писал Тургеневу: «Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое».
Глава XXXI
РОМАНТИЗМ
«В этот день мне случилось в первый раз обедать с Пушкиным у графа, – рассказывает Липранди. – Он сидел довольно далеко от меня и через стол часто переговаривался с О. С. Нарышкиной, но разговор почему-то вовсе не одушевлялся. Гр. Воронцов и Башмаков иногда вмешивались в разговор, двумя, тремя словами. Пушкин был чрезвычайно сдержан и в мрачном настроении духа. Вставши из-за стола, мы с ним столкнулись, когда он отыскивал, между многими, свою шляпу, и на вопрос мой – куда? – «Отдохнуть», – отвечал он мне, присовокупив: «Это не обеды Бологовского, Орлова и даже…» не окончил и вышел. В восемь часов вечера возвратился я домой и, проходя мимо номера Пушкина, зашел к нему. Я застал его в самом веселом расположении духа, без сюртука, сидящим на коленях у мавра Али. Этот мавр, родом из Туниса, был капитаном, то есть шкипером коммерческого или своего судна, человек очень веселого характера, лет 35, среднего роста, плотный, с лицом загорелым и несколько рябоватым, но очень приятной физиономии. Али очень полюбил Пушкина, который не иначе называл его, как корсаром. Али говорил несколько по-французски и очень хорошо по-итальянски. Мой приход не переменил их положения. Пушкин мне рекомендовал его, присовокупив, что – «у меня лежит к нему душа: кто знает, может быть мой дед с его предком был близкой родней». И вслед за сим начал его щекотать, чего мавр не выносил, а это забавляло Пушкина. Я пригласил их к себе пить чай… Господствующий разговор был о Кишиневе. Ал. С. находил, что положение его во всех отношениях было гораздо выносимее там, чем в Одессе, и несколько раз принимался щекотать Али, говоря, что он составляет для него здесь единственное наслаждение».
Этого Мавра Али, или, по французскому произношению, Мор-Али, Пушкин помянул в «Странствиях Онегина»: – «И сын египетской земли Корсар в отставке, Морали». Яркое его описание оставил одесский старожил М. Ф. де Рибас: «Это был человек прекрасно сложенный, высокого
роста. Голова была широкая, круглая; глаза большие, черные. Все черты лица были правильные, а цвет кожи красно-бронзовый. Одежда его состояла из красной рубахи, поверх которой набрасывалась красная суконная куртка, роскошно вышитая золотом. Короткие шаровары были подвязаны богатою турецкою шалью, служившею поясом, из ее многочисленных складок выглядывали пистолеты. Обувь состояла из турецких башмаков и чулок, доходивших до колен. Белая шаль, окутывавшая его голову, прекрасно шла к его оригинальному костюму… Он хорошо говорил по-итальянски и никогда не обижался, когда ему напоминали о прежних корсарских подвигах».Пирата Али жизнь послала Пушкину как своеобразную поправку к романтическим корсарам Байрона. Пираты английского поэта мрачны и загадочны. Они редко улыбаются, но часто скрежещут зубами. Пушкину судьба послала веселого пирата, картежника и гуляку, такого же жизнерадостного и смешливого, как сам Пушкин. Возможно, что с этим чернокожим капитаном, привыкшим возить контрабанду, Пушкин обдумывал свой план бегства за границу: «Взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь».
Среди иностранцев-шкиперов у Пушкина было немало приятелей. Княгиня Вера Вяземская рассказывала Бартеневу, что, когда поэт узнал, что его высылают из Одессы, «он сделался сам не свой. Пропадал целыми днями. «Что вас не видно? Где вы были?» – «На кораблях. Трое суток сряду пили и кутили».
Пушкин не боялся контрастов. Он дружил с весельчаком Морали, который не опровергал модные романтические повести о мрачных терзаньях разбойничьей души, и дружил в Одессе с Александром Раевским, около которого мог проверять байронический скептицизм, язвительное отрицанье, разочарованье в людях, в жизни – все, чем разъедали себе душу неврастеники того времени.
Между ними сложились отношения путаные и до конца не раскрытые биографами. При первой же встрече на Кавказе Пушкин, со свойственной ему потребностью искать в людях превосходства, увлекся Александром Раевским. Он принял его язвительность за ум, его душевную сухость за твердость характера, которого у Раевского, как у типичного «лишнего» человека, не было.
В Одессе что-то произошло между ними, Раевский провел по сердцу поэта какую-то царапину, болезненную, долго не заживавшую.
Александр Раевский в своем кругу слыл умницей. Его не столько любили, сколько боялись. Пушкин тушил огонь, чтобы свободнее говорить с ним. Что-то было в этом человеке острое, зловещее. «Высокий, худой, даже костлявый, с небольшой, круглой и коротко остриженной головой, с лицом темно-желтого цвета, с множеством морщин и складок – он всегда, я думаю, даже когда спал, сохранял саркастическое выражение, чему, быть может, немало способствовал его очень широкий с тонкими губами рот. Он по обычаю двадцатых годов всегда был гладко выбрит и хотя носил очки, но они ничего не отнимали у его глаз, которые были очень характеристичны. Маленькие, изжелта-карие, они всегда блестели наблюдательно живым и смелым взглядом с оттенком насмешливости и напоминали глаза Вольтера. Вообще он был скорее безобразен, но это было безобразие типичное, породистое…» (гр. А. В. Капнист).
Это была не только внешняя насмешливость. Александр Раевский был бездушный неудачник, с огромным неудовлетворенным самолюбием. Горячее, великодушное сердце Раевского-отца болело, глядя на старшего сына. «Как он холоден!.. Он не верит в любовь… Он не способен любить…»
Пламенный, страстный даже в дружбе Пушкин не сразу разгадал Александра Раевского. Поддался внешнему влиянию острословия, принял недоброжелательность ума за проницательность, готов был даже прислушиваться к его неизменно строгим суждениям о своих стихах, хотя Раевский был строг, потому что никаких стихов не любил. «Поэзия была ему дело вовсе чужое, равномерно и нежные чувства, в которых видел он одно смешное сумасбродство» (Вигель).Ему не понравился ни «Кавказский пленник», ни «Онегин». Про «Горе от ума» он писал сестре: «Глупая пьеса, отвратительная во всех отношениях… отсутствие плана… жестокость и беспорядочность версификации, достойная Тредиаковского».
Так и характер, и вкусы, и сердечные свойства – все было у Пушкина и Раевского различно. А все-таки поэта тянуло к нему. Под личиной насмешливого друга он не сразу разгадал недоброго противника. Пушкин переехал в Одессу, когда еще не изжил запоздалые юношеские сомнения, метафизические и политические, даже не до конца преодолел он еще горечь личных разочарований, порожденных клеветой, ссылкой, бедностью, одиночеством. Он стремился обнажить кумиры, разоблачить тайны и вечности, и гроба. Возможно, что Раевский брался «истолковать мне все творенье и разгадать добро и зло». Для сильного жизнью творческого духа Пушкина эта встреча с бездушным, бесплодным отрицанием была одним из психологических опытов, без которых у художника не хватит материала для творчества.