Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь, театр, кино
Шрифт:

Гамсахурдия-отец принял меня, прямо скажем, подозрительно. В рекомендательном письме дочери говорилось, что "податель сего - администратор московской труппы оперных артистов... который может дать гарантийную расписку...", а перед ним предстал худенький, тощий веснушчатый мальчишка, робко переминавшийся с ноги на ногу у порога. Он спросил:

– Кто вы такой и что вы от меня хотите?

– Я, Жаров, - ответил я, - тот, который вам может дать гарантийную расписку.

– Гарантийную расписку! Хе! Администратор! Расписку! Ну и ну! Да за вас пятака медного никто не даст!

На мое смущенное молчание он смилостивился и сказал:

– Ну, хорошо. Садитесь, Жаров, поговорим.

Угостив

меня чаем, он сказал:

– Вот что, дорогой мой, нужно было бы, конечно, высечь вас всех за эту вашу оригинальную поездку. Но дело сделано... Вот что... Куда вы сейчас направляетесь?

– В Уфу.

– Хорошо. Я вам дам деньги, в первый и последний раз. Но имейте в виду, - я даю их не вам, а своей дочери, а вы, молодой человек, раз и навсегда забудьте мой адрес.

Я так и сделал - никогда в жизни больше не вспоминал его адрес, но до Уфы я все-таки добрался и концерт в Уфе организовал.

Тут-то я увидел впервые в своей жизни театр провинции. Уезжая, я заключил с администратором местного

драматического театра, где должен был состояться концерт, соглашение на продажу билетов и ведение концерта. Он меня повел в зал. Театр был переполнен разнообразной, очевидно, случайной публикой. Много военных. Шел водевиль "Жених долгового отделения". Играли лихо, просто - "по жизни". Артисты, мне казалось, испытывали огромное наслаждение -они не задумывались над тем, что делали, и когда старый актер, забыв, очевидно, текст, остановился, другой, помоложе, с ходу произнес его реплику и тут же сам на нее ответил.

Я уехал из Уфы с грустью. В дороге я познакомился с профессиональным администратором другой столичной гастрольной труппы, денег у него было на организацию концертов уйма, да и своих хоть отбавляй. Он мне открыл "секрет": ему отдали на откуп продажу открыток артистов, которых он вез. Их было всего двое, но каких! Наталья Лисенко и Иван Мозжухин. Открытки брали нарасхват в битком набитых гастрольных залах. Вот это была жизнь! Расставшись с этим ловким удачником, я тихо всплакнул, наверное, был не очень сыт, и поехал дальше.

Вот такой была эта длительная, полная необыкновенных приключений поездка семнадцатилетнего театрального несмышленыша, который беспокойным летом 1917 года, организуя концерты московских солистов, докатился до самого Иркутска.

Как ни трудна и нелепа была эта поездка, она дала мне многое: научила самостоятельности, закалила невзгодами, я получил первый немалый жизненный опыт. Главное же - у меня будто открылись глаза на большую Россию, я увидел десятки городов, пригляделся к сотням людей, таких непохожих друг на друга и вместе с тем связанных одной судьбой, одними заботами и радостями. Мой кругозор расширился невообразимо, и в моем сознании, в моей душе как-то само собой, помимо воли, отложились яркие, колоритные жизненные впечатления. Я сталкивался с разнообразнейшими людьми - и плохими, и хорошими, -которые в дальнейшем, всплывая в памяти, питали творческую фантазию актера. И если впоследствии мою работу над образом Пикалова в "Любови Яровой" рассматривали как большую удачу, то это не в последнюю очередь было результатом моих встреч и наблюдений за время первого путешествия по России.

Я вернулся в Москву точно к началу сезона. Это был исторический театральный сезон 1917/18 года. Рубеж двух эпох, стык нового и старого мира.

Первая студия

Самым любимым театральным домом был для меня, как я уже рассказывал, Художественный театр. Но еще более близкой была его Первая студия, которая помещалась тогда на Скобелевской площади, ныне площади Моссовета, в "ампирном"

доме, на втором этаже. Студией МХТ руководил в то время близкий друг Станиславского, энтузиаст системы, человек и художник, как про него говорили, "высоких моральных стремлений", Л. А. Сулержицкий.

Интимная атмосфера студии, в которой царили гуманность, тончайшая правда человеческих переживаний, искренность, душевное здоровье и моральная чистота творчества, питала мое трепетное восприятие театрального искусства. Да, именно трепетное - другого слова я не могу найти.

Вы входили в дом, где все было обставлено очень скромно, шли мимо белых, под мрамор отделанных колонн, сливавшихся с такими же белыми, ничем не украшенными стенами, и попадали в небольшой зрительный зал.

Сцены в нашем понимании никакой, собственно, не было: зал был разгорожен на две части занавесом от потолка до пола. Потом шли стулья, поднимаясь незаметно, под малым углом, и эта откровенная, наивная простота сразу подкупала зрителя и делала его близким, как бы домашним другом театра. Занимая места, все почему-то говорили шепотом.

Что же там шло?

Первое, что я там увидел, был "Сверчок на печи".

Тогда я, естественно, еще не понимал всей программы, всех устремлений Сулержицкого. Я видел только жизнь человека, индивидуума, и не более. "Соответствует это жизни или нет, -думал я.
– Похоже это на то, что я вижу вокруг, или не похоже?" С этих позиций я как зачарованный смотрел на спектакли Первой студии.

Я приходил в театр, радостный, одухотворенный, садился в кресло, и рядом со мной сидели такие же радостные люди; все мы, не отрываясь, смотрели на сцену.

Медленно гас свет, и вдруг, как в сказке, как во сне, как в хорошем фильме, из полутьмы наплывом с правой стороны сцены возникали очертания камина и фигурка одинокого человека, который рассказывал трогательную историю. Закипая, начинал петь чайник. И разворачивалась подлинная жизнь людей, о которых написал Диккенс. Люди на сцене и люди в зале жили одними заботами и страданиями. Это было замечательно. Люди на сцене так проникновенно открывали свои души, так доверительно рассказывали, о чем они думают, так беспредельно и наивно любили друг друга, что, казалось, совсем не замечали, как из темноты зрительного зала им внемлют сотни взволнованных душ.

И злодей в этом спектакле был таким отъявленным мерзавцем и так бесстыдно, не боясь, что его могут уличить свидетели из зала, вершил свои гнусные дела, и жизнь так сложно переплетала добро и зло, была так безобразна в своей разноликости, что на все это нужно было не только смотреть, но об этом нельзя было не думать, после того как уходишь из театра, не делать для себя какие-то выводы. И я скорее снова бежал в кассу и покупал еще билет, и смотрел новый спектакль, и заражался новыми мыслями...

"Вот, - думал я, - что надо делать, чтобы не было плохих людей: надо всем ходить в театр и смотреть, смотреть без конца. Сразу будет видна вся гадость, которая мешает людям жить".

Так рассуждал шестнадцатилетний веснушчатый долговязый философ-самоучка и шел в театр на новый спектакль, смотрел пьесу Шекспира, которая называлась "Двенадцатая ночь", и наблюдал совсем другую жизнь, тщеславие, величие и падение других людей. И какой-то маленький, щуплый артист Н. Ф. Колин повергал его в неописуемый восторг. Играя Мальволио, он так убедительно показывал веру этого нелепого человечка в то, что он писаный красавец, что в него влюблена сама герцогиня, что становилось смешно и грустно. Колин делал это прекрасно, с огромной верой и полным перевоплощением. И потрясенные зрители бежали снова в очередь и покупали билет на "Ведьму" пли на "Чеховские рассказы"...

Поделиться с друзьями: