Жизнь Тургенева
Шрифт:
– Вас приветствовал недавно кружок профессоров, позвольте приветствовать вас нам – нам, учащейся русской молодежи, – приветствовать вас, автора «Записок охотника», появление которых неразрывно связано с историей крестьянского освобождения…
Одним словом, все как полагается. В дальнейшем было и некоторое «поучение», но утонуло в восторге молодежи. Тургенев скромно поблагодарил. И быть может, скромностью еще более тронул эту нервную и горячую, иногда вызывающую улыбку, но восторженную молодую Россию. Восторг летит за ним. Студенты мчатся по коридорам, толпятся у выхода, чуть не качают его (как некогда в Петербурге Полину Виардо)… «И высыпали бы на улицу, если бы полиция не поспешила закрыть дверь, когда Тургенев вышел на подъезд».
В сущности, то же продолжается и дома, на Пречистенском бульваре. С утра поклонники: студенты, актеры, члены Английского клуба, ученицы Консерватории, художники, желающие писать портрет. Десятками
В начале марта Тургенев переехал в Петербург. Тотчас петербургская литература устроила в его честь обед. Литературный фонд – вечер. Должен был он читать и в пользу какой-то гимназии – педагогички чуть не вынесли его на руках. Вновь, как в Москве, толпа по утрам в номере. Приносят его сочинения (опять автографы), адреса, приветствия. У Тургенева было несколько своих книг. Девицы растащили их мгновенно – спорили, кому какой том взять, рвали друг у друга книги, «кричали, как галчата перед вечером». Одна захлебывалась от радости, что получила «Новь» – Тургенев посмеивался: может быть, та же поклонница полгода назад эту «Новь» проклинала. (Но в общем у него осталось впечатление, что женщины семидесятых годов мягче и душевнее «шестидесятниц»: пожалуй, это и не только беглое наблюдение. Романтизм народничества – иное дело, чем естествознание и лягушки Базарова.)
В том же мартовском Петербурге 79-го года, среди сутолоки и шума славы завязал Тургенев еще одно замечательное знакомство.
В январе молоденькая актриса Савина поставила в свой бенефис на Александрийской сцене «Месяц в деревне». Пьесу подсократили (она от этого выиграла). Савина оказалась прекрасной Верочкой – спектакль шел с огромным успехом. Она обменялась с Тургеневым приветственными телеграммами. Заочное знакомство создалось. Теперь встретились и лично: Топоров, приятель Тургенева, свел их в Европейской гостинице (где Тургенев остановился). Савина туда приехала. Седая картина и остролицая, большеглазая, тонко-холодноватая, но и пламенная насмешница. Как ни была она бойка, все же тургеневская слава волновала, подавляла ее. Ее успехи больше еще по Пензам, Минскам, он – всероссийская знаменитость. Она робела, хоть была не из робких. В последнюю минуту, от волнения, чуть было не отменила встречу.
Тургенев принял ее мило, просто, как «дедушка», как некий сказочный Knechtruprecht [36] . Думал, что она играет Наталию Петровну, и удивился, что Верочку.
Она пригласила его на ближайший спектакль. И лишь выйдя, сообразила, что ведь билеты все проданы. Пришлось спешно просить у директора место в его ложе. Директор дал свою ложу, что Тургеневу и подобало. Начало спектакля он сидел в глубине, в тени, его не замечали. В антракте стали вызывать «Автора!» Тогда инкогнито уж невозможно было соблюсти. Савина прилетела в ложу, вытащила его на сцену – театр гремел, и так продолжалось целый вечер. Тургенев раскланивался и из ложи – теперь в покое его не оставляли.
36
слуга Деда Мороза (нем).
Савина торжествовала. Пьесу открыла она. Тургенева в публику она выводила: отблеск его славы падал и на нее. На другой день опять вместе с ним выступала на вечере Литературного фонда. Теперь оба должны были читать из «Провинциалки», графа Любина и Дарью Степановну Ступендьеву.
«Когда мы вышли, я, конечно, не кланялась на аплодисменты, а сама аплодировала автору. Долго раскланивался Иван Сергеевич, наконец, все затихло и мы начали:
– Надолго вы приехали в наши края, ваше сиятельство?
Не успела я произнести, как аплодисменты грянули вновь. Иван Сергеевич улыбнулся. Овации оказались нескончаемыми…»
Так, под приветствия въезжал, под приветствия и уезжал на этот раз Тургенев из России. Видевшие его весною в Париже говорили, что он помолодел, ободрился, как бы расцвел. Являлась даже мысль переселиться вновь в Россию (вряд ли, впрочем, было это серьезно).
Шум Москвы и Петербурга достиг Запада. Оксфордский университет поднес Тургеневу диплом доктора гражданского права. «Ох, как плохо идет ученая шапка к моей великорусской роже!» – писал он Маслову, будто бы удивляясь, что ему эту шапку дали. В гражданском праве ничего не смыслил, не умел заключить простейшей сделки, а попал в доктора… (Англичане считали – за «Записки охотника», за освобождение крестьян.) «Оказывается, что я всего второй русский, заслуживший подобную честь».
Тургенев «удивлялся», что его выбрали, но был очень доволен. Честь любил, к славе был слаб.
1880
год был довольно важным для русского просвещения: в Москве открывали памятник Пушкину. Подводился итог восторгам, охлаждениям, вновь вознесениям дела и памяти поэта. Пред памятником споры умолкают. Художник как бы причисляется к лику святых и творения его переходят в школу, а имя «в века».Тургенев более чем кто-либо должен был принять участие в празднествах. И не удивляет, что весной 80-го года двинулся он в Россию, с тем расчетом, чтобы к июню попасть в Москву.
Побывал в Петербурге, у себя в Спасском, заехал опять в деревню к Толстому. Толстой находился в разгаре внутренней перестройки. «О Льве Толстом и Катков подтверждал, что слышно, он совсем помешался», – писал из Лоскутной пред самыми пушкинскими днями Достоевский жене. И вот, несмотря на то, что «помешался» – опять встретился с Тургеневым ласково. Писал «Краткое изложение Евангелия» и ходил с гостем на тягу – стреляли вальдшнепов, на весенней заре, при ранней Венере, набухающих почках берез, распустившихся подснежниках, при той невыразимой нежности вечернего неба, заката, запахе прели в лесу и свежести… чего нет нигде, кроме российской тяги. Почему занимались стрельбой мирных, любовью влекомых птиц непротивленец Толстой и отдавший любви жизнь Тургенев – этого понять нельзя. Написавший Касьяна с Красивой Мечи, знавший наизусть пение всех дроздов и малиновок, трубу бекаса, воркование горлинки, мягко и грустно любивший тварь земную – находил же Тургенев удовольствие, на пороге собственной смерти убивать изящнейших птиц (в незабываемой красе вечера).
Толстой поставил гостя на лучшее место, на опушке большой поляны, а сам ушел дальше. Но вальдшнепы тянут все на хозяина, он там палит, а Тургенев с маленьким Львом Толстым-сыном только слушают. Наконец, хорканье, над макушками «тянет». Тургенев целится. Выстрел. Вальдшнеп падает в густой осинник. А уже стемнело. Сколько ни ищут Тургенев с Левушкой и толстовской собакой, не могут найти. А старый Лев все палит. И потом подходит с двумя убитыми птицами в ягдташе.
– Этот человек в рубашке родился, – с завистью говорит Тургенев. – Счастье во всем и всегда. (Сказано это о том, чья семейная жизнь напоминала malebolgie [37] Данте, кто счел всю прежнюю свою литературу заблуждением и временами был близок к самоубийству.)
37
Неологизм Данте, переведенный М. Лозинским как «злые щели» в восьмом круге «Ада».
Вальдшнепы, встречая смерть от руки Толстого, летели на призыв той самой любви, от которой и сейчас трепетало тургеневское сердце – в последний уже раз. И хотя графине Софье Андреевне и сказал он, что не пишет потому, что не влюблен, это было неверно. Прошлогоднее знакомство с Савиною даром не прошло. Как раз в это время обменивался он с нею письмами ласково-нежными.
Главная же цель его приезда была не тяга, а желание вывезти Толстого в Москву на пушкинские торжества. Толстой, несмотря на всяческую любезность, дружественность к гостю, тут уперся по-толстовски. «Это все одна комедия», – может быть, прямо он так Тургеневу и не сказал, но фраза гуляла среди литераторов. Тургенев уехал ни с чем, сперва в Спасское, потом в Москву, на празднества.
Москва готовилась к ним усердно – Москва хлебосольная, интеллигентско-купецкая, западническая и славянофильская, с интригами, треволнениями и сплетнями, но сходившаяся на Эрмитажах, Тестовых, балыках, расстегаях, цыплятах. Тут разницы между Катковым и Ковалевским не было. Съезжались депутации, писатели со всей России. (Из Петербурга дали им даже специальный поезд.) Надо их получше разместить, накормить, напоить еще до открытия. Первоклассным знаменитостям дать обеды – для людей как Вукол Лавров, сын мукомола, а ныне издатель «Русской мысли», гастроном и «широкая натура», дела оказалось достаточно. «Не по-петербургски устраивают! – писал Достоевский жене из Лоскутной гостиницы. – Балыки осетровые в полтора аршина, полторааршинная разварная стерлядь, черепаший суп, земляника, перепела, удивительная спаржа, мороженое, изысканнейшие вина и шампанское рекой». (На своем гениально-разночинском языке добавляет он: «Утонченность обеда до того дошла, что после обеда, за кофеем и ликером явились две сотни великолепных и дорогих сигар».) Для Достоевского стерляди были внове, Тургенев знал все это наизусть. Достоевский высчитывал, хватит ли денег (празднества несколько оттянулись, из-за смерти императрицы), размышлял, как бы получше взять аванс под «Карамазовых», волновался и трепетал, принять ли оплату Думой трехрублевого номера гостиницы (а вдруг подумают, что обрадовался, «выскочил» и т. п.?) Тургенев спокойно поселился у своего Маслова. Денег у него было достаточно. Его тоже, конечно, закармливали, но принимал он это без восторга.