Жизнь. Новеллы
Шрифт:
Такова была эта жизнь, до последней сознательной минуты наполненная любовью к литературе и чувством достоинства литератора. К Мопассану можно по справедливости отнести слова, сказанные им о Флобере: «Почти всегда, – сказал Мопассан, – в художнике скрывается какое-нибудь честолюбие, чуждое искусству. Один гонится за славой, лучи которой создают нам своего рода апофеоз при жизни, кружа головы, заставляя рукоплескать толпу и пленяя сердца женщин… Другие жаждут денег ради самих денег и ради тех наслаждений, которые они дают… Флобер был предан литературе так беззаветно, что в его душе, переполненной этою любовью, никакому иному честолюбию не оставалось места…»
IV
По поводу последних лет жизни Мопассана досужими людьми было высказано много недоказанных утверждений, неуместных гипотез и корыстных инсинуаций; между тем именно в этом вопросе нужна самая большая осторожность.
Усердие
Огромное количество документов и свидетельств, собранных и опубликованных в недавнее время одним из самых горячих поклонников писателя бароном А. Лумброзо, дают возможность восстановить до известной степени истину.
Не претендуя на полную картину развития болезни Мопассана, эти страницы могут указать, однако, на то, что болезнь подкрадывалась к писателю давно и что первые симптомы ее относятся к годам его юности.
Уже в 1878 г. Мопассан жаловался Флоберу на необычайное общее переутомление. Уже в первые годы пребывания его в Париже, несмотря на цветущий вид, многим приходилось подмечать в нем ту грусть, которая составляла одну из черт его беспокойной натуры. Однообразие жизни его угнетало, и он пил горькую сладость разочарования. В начале 80-х гг. XIX в. у Мопассана начинает портиться зрение. Флобер, узнав об этом, был очень обеспокоен, рекомендовал ему отдых, посылал его к врачам. За несколько дней до своей смерти он написал Мопассану: «Продолжаешь ли ты страдать глазами? Через неделю у меня будет Пуше; он сообщит мне подробности о твоей болезни, в которой я совершенно ничего не понимаю». К середине 80-х гг. XIX в. расстройство зрения усиливается и мешает Мопассану работать. Он советуется с врачом-специалистом, который за временным поражением зрения усматривает нечто более серьезное и грозное. «Это незначительное на первый взгляд страдание (расширение одного зрачка) указало мне, – пишет Ландольф, – благодаря функциональным расстройствам, которыми оно сопровождалось, на печальный конец, ожидающий молодого писателя…» Одно время Мопассану пришлось бросить совсем писать и пригласить секретаря-женщину, писавшую под диктовку. Тоска по гаснущему свету выражена во многих его произведениях.
Убедившись в наличии симптомов, грозивших весьма серьезными последствиями, Мопассан не подумал, однако, подчиниться какому-либо режиму, который принес бы ему некоторое облегчение. Его образ жизни всегда был далек от идеала умеренности, в который не укладывалась его могучая натура. Уже в 1876 г. Флобер писал ему: «Я предлагаю вам вести более умеренный образ жизни – в интересах искусства… Беречься! Все зависит от цели, которой человек хочет достигнуть. Человек, посвятивший себя искусству, не имеет права жить как остальные люди…»
К несчастью, Мопассан в это время более, чем когда-либо, повиновался требованиям своих чувств. Словно предчувствуя близкий конец, он находил наслаждение и удаль в том, чтобы переходить границы обычного и возможного для человеческих сил. Произведения Мопассана этого периода дышат грубою чувственностью, полны тем, что в жизни человека есть самого первобытного, место любви заступает в них инстинкт. Здоровье Мопассана подорвано чрезмерною работою. В последние десять лет он писал ежегодно от полутора до двух тысяч страниц. Вся эта жизнь, вместе взятая, в силу какого-то несчастного заблуждения, именовалась здоровьем и мудростью Мопассана.
Когда же, с тоскою в душе, он стал подмечать в себе истощение и утомление, то в ужасе перед надвигавшеюся ночью начал искать того возбуждения, которого должен бы был всеми силами бежать; он бросился на все яды, способные дать забвение страданий, и иллюзию жизни, и наслаждение новыми творческими образами. Не подлежит сомнению, что Мопассан в борьбе с тем нервно-мозговым истощением, которое он начинал ощущать, прибегал к эфиру, морфию, кокаину и гашишу. Он не употреблял их непрерывно, но все же, по собственному его признанию, у него есть, если не целые произведения, то отдельные страницы, написанные под влиянием этих наркотиков (например, отдельные места в «На воде»).
К эфиру Мопассан начал прибегать в качестве лекарства против страшных невралгий. Мало-помалу он привык к нему, а впоследствии, несомненно, стал им злоупотреблять. Не раз описывает он подробно и его действие. То не сон, не грезы, не болезненные видения, вызываемые гашишем или опиумом. То – необыкновенное обострение мышления, новая манера видеть вещи, судить и оценивать жизнь, с полною уверенностью в том, что эта манера и есть истинная. Это возбуждение сопровождается радостью и опьянением. Мопассан с благодарностью
вспоминает это состояние, сменявшее собою его тоску и страдания. Но наряду с этим он удостоверяет, что в этом искусственном возбуждении есть новые ощущения, опасные, как все, что чрезмерно напрягает и возбуждает органы чувств человека. Не отказываясь от своей личности, не опьяняясь экстатическими грезами эфира, хлороформа или опия, Мопассан стал иногда в простых ароматах – в «симфониях запахов» – искать неведомых и сладких ощущений. Каждый аромат будил в нем особое воспоминание или особое желание. Он называл их «симфонией ласк».Более важную роль, однако, чем все эти излишества, которым предавался Мопассан, если только они в свою очередь не были проявлениями болезни, играла в его судьбе наследственность. Не раз поднимался этот вопрос, не приводя, однако, к той откровенности, которая в таких случаях необходима и желательна. От расследований подобного рода в среде лиц, близких писателю, приходится отказаться. Но на основании признаний, которые ныне опубликованы и часть которых подтверждена доказательствами, нужно заключить, что Ги де Мопассан был обременен тем, что врачи называют «тяжкою наследственностью», которая в соединении с его образом жизни могла постоянно угрожать ему перспективою прогрессивного паралича.
Уже в ранних произведениях Мопассана встречаются болезненные порывы, навязчиво звучит ужас смерти, с которым он борется всею силою своей логики. Из года в год, через «Под солнцем», «Бродячую жизнь», через некоторые мрачные страницы «Милого друга», «Нашего сердца», «Сестер Рондоли», «Орля», «Бесполезной красоты» можно проследить развитие и капризы болезни, а также и отчаяние человека, чувствующего, как расшатывается его воля, как омрачается его рассудок.
Совпадая с его страстью к путешествиям, в нем мало-помалу развивается вкус к одиночеству. Эта страсть растет в нем и становится все болезненнее. Между 1884 и 1890 гг. нет книги, в которой не звучала бы эта мрачная нота. Отдельные места в «Монт-Ориоль», в «Сильна как смерть», такие рассказы, как «Ночь», «Одиночество», «Гостиница», целые главы в «На воде», «Под солнцем», «Бродячей жизни» – все это лишь новые вариации на старую тему. Но одиночество в свою очередь печально. «Одиночество, – пишет сам Мопассан, – опасно для интеллектуальных работников… Когда мы подолгу остаемся одни, мы наполняем окружающую нас пустоту призраками». К чему уходить в себя, перерывать всю жизнь? Разве душа художника в мире не обречена на вечное одиночество? И разве для того, кто умеет видеть, вся жизнь не является горьким зрелищем непроницаемости людей и предметов? Любовь сближает тела, но не сближает души. То, что верно относительно любви, верно относительно всех ласк. «Все люди идут рядом через события, но никогда ничто не в силах слить воедино два существа, – говорит Мопассан, – невзирая на тщетные, хотя и неустанные усилия людей, с самых первых дней мира, – усилия разбить тот ад, из которого рвется их душа, замкнутая навеки и навеки одинокая, – усилия рук, губ, глаз, уст, обнаженного трепещущего тела, усилия любви, исходящей поцелуями».
Внезапно среди того молчания, в котором он жаждал уединиться, он услыхал «внутренний, глубокий и отчаянный крик». Он ждал его и встретил, трепеща от ужаса. Этот голос кричал в нем «о крушении жизни, о бесплодности усилий, о слабости ума и бессилии тела». Этот таинственный голос, который Мопассан услыхал однажды ночью на яхте «Милый друг» – не более как символ. То было на самом деле страшное нервное возбуждение. Но Мопассан не стал противиться ему, а, наоборот, с этой поры отдался всецело панике чувств и бреду ума. Ужас входит в его жизнь наряду с потреблением наркотических средств. В этом стремлении к тому, что способно его терзать, многие видят один из любопытнейших симптомов невроза, который его подтачивал.
Произведения, где Мопассан описывает страх, многочисленны; о них одних можно написать целый этюд. Рассказывая свои кошмары и рисуя свои призраки, Мопассан делает это, однако, с некоторою неуверенностью, колеблясь, что само по себе является уже залогом их искренности и «подлинности». Из боязни показаться смешным, он словно отступает перед начатою исповедью. Несообразность приводимых фактов успокаивает его; вырванные из той обстановки, которая делала их правдоподобными, они уже не внушают ему того ужаса. Ясность слов и логика фраз рассеивают их туманность. Поэтому все подобные рассказы, хотя и написанные «кровью сердца», представляются автором в виде загадок, в виде вопросов, поставленных публике («Он?», «Кто знает?»). Автор словно говорит читателю: «Читай, смейся над моею слабостью, над моим ужасом, над моим безумием сколько угодно; но, главное, помоги мне разобраться в самом себе, помоги крикнуть со всею силою правды и логики, что рассказы мои не более как призраки, фантазии, бред больного!»