Журнал «День и Ночь» №3 2009 г.
Шрифт:
Во второй раз подниматься можно без всяких трав, без чашечки дымящегося волшебства, не только не пробуя его, но и не нюхая. Если удалось почуять пустоту под собой, то можно взлетать просто так: три-четыре глубоких вдоха, мысли отпущены, первым летит сердце, и всё остальное — за ним.
Выучиться летать не сложно. Но как скрыть это от людей? Вряд ли выйдет скрыть. И начнётся.
— Сдать анализы.
— Анализы в норме.
— Осмотреть.
— Покажите ушки.
И начинают мять ушки. Молоточком крутят перед глазами, крутят, крутят, уже и голова закружилась, потом этим молоточком не больно постукивают по лбу, потом больно, потом очень больно.
— Хотел улизнуть от нас?
— Упорхнуть?
— Бежать?
— Кажется, мы ему лишку выдали?
— Да ничего, снаружи не видно.
Если
— Летаешь? — спросил капитан.
— Да.
— Почему не служил? Пригодился бы в разведке. Для опасных заданий.
— Для особо опасных, — поправил майор.
— Не служил, и не ранен, — сожалел капитан.
— И не убит, — сожалел майор.
— Меня били стальным молоточком.
— Будешь летать, получишь ещё, — сказал старший по званию.
Он не боялся брать ответственность на себя. Рвался в генералы.
Легче всего возноситься детям, у них — лёгкие души. И вознесение, и полёт над вечерней, дурманящей землёй, надолго или навсегда останутся в памяти…
Пахли травы и роса, испарялась речка, которая протекала рядом. Дети сидели на пригорке, на тёплой земле, майским, июньским или июльским вечером. Темнело медленно. Или быстро. До темноты было сумеречно, а до сумерек — светло. На просторном розовом небе два сиреневых барашка лениво уходили к закату — ночевать. Друг дружку они ласково тёрли розовой шерстью. Запахи цветов, травы, кустов, деревьев и реки пьянили и кружили голову. Мыслей не было. Оставались лишь чувства. К дурманящему запаху добавлялся запах неба. В воздухе не было ни пылинки. Этот чистый, неправдоподобный аромат, который проникал не только в рёбра, но и в ноготки, дети вдыхали с радостью — и она прибавлялась, — вдыхали бездумно, не подозревая, к чему это приведёт. Так юное создание пьёт первую рюмку сладкого вина, не догадываясь, зачем ему добавляют ещё. Дети вдыхали и внюхивали вечерний воздух, не заботясь о потом. Барашки слились воедино и исчезли с горизонта. Дети сдвинулись, собрались в кучку. Они сидели, касаясь друг друга телами и душами. Они ожидали чуда. Оно приближалось… Детей никто не собирал, не организовывал, не было массовика-затейника, их не сажали в кружок и не заставляли пересаживаться, то ли для порядку, то ли для веселья, — ничего этого не было. Дети собрались сами, но могло показаться, что ими кто-то двигал, кто-то повелевал… Медленно темнела трава под ними. Темнота наступала снизу вверх. Сверху ещё было розово-тёмно, а снизу уже чернело. Это чёрное приближалось от речки, ползло по траве, от травы. Оно наполняло всех силой и энергией, верой в свою избранность, которую не убить. Дети сидели в тишине долго-долго, не болтали — трудно поверить, глубоко дышали, было слышно, как дышат дети; небо уже почти совсем потемнело, и темнота заполнила их по самую шею. Все ждали. Оставалось совсем немного. Небо исчезало, кончалось на глазах. И когда оно скрылось, и их окутала темнота, они взлетели.
Дети поднялись над землёй, и над травой, и над всем миром, и долго сидели в вышине, не проронив ни слова: боялись упасть. И когда в беззвёздной ночи появилась прохлада, и свежесть, они медленно опустились на влажную траву.
8. Полёт
Давным-давно, когда горы были выше, снег белее, а вода прозрачней, высоко-высоко, на самой вершине холма без названия, который казался скалой, стоял гордый лыжник. Гордился он многим: лыжами, умением и вообще собою. Гора вся была в снегу, снежинки брызгали светом до боли в глазах.
Лыжник выпрямился — казалось, гора стала ещё выше, — ударил палками о землю и полетел. Все замерли, авось обойдётся. Некоторые
закрыли глаза. Те, кто держал их открытыми, верили, что не разобьётся. А если бы он разбился, то и сердца малышей не выдержали б. Полопались бы, как мыльные пузыри. Склон горы был усеян детьми, мал мала меньше, как горохом.Лыжник слетел с горы и покатил по замёрзшей речке, тоже покрытой снегом, щедро, как кусок хлеба сахаром. Потом он поднялся на гору и снова съехал с неё, слетел, как птица.
Те, кто держал глаза закрытыми, открыли их и уже с надеждой следили за лыжником, смотрели на него и не могли насмотреться. Каждый раз, когда лыжник взлетал с вершины, у зрителей внутри тоже всё взлетало. Как он может?!
В доме у бабушки на стенах висели картины с вышитыми птицами. Это были голуби. Крылья, грудки, клювы и ноги у них были, как у живых. А одна птица была красоты просто необыкновенной; на неё можно было смотреть до тех пор, пока не проголодаешься. Часть перьев на крыле отливали сиреневым, маленькое сиреневое пятно приковывало к себе и уже не отпускало.
Так мы смотрели и на лыжника, который каждый раз спускался с горы быстрее ветра.
И вдруг… Все заметили… Лыжник стоял на вершине не один. Позади него, на его лыжи, встала неизвестная она. Гора снова подросла. Неизвестная обхватила его. Он снова ударил палками о землю. И они полетели. Кое-кто опять закрыл глаза. Потемнело.
Сначала это были сумерки. Но они кончились враз. Темнота сгущалась. Наступила ночь. В сараях кричали куры, те, что не успели спрятаться, горланили во дворах, орали гуси, мычали коровы. Земля гудела — то трубили слоны. Припадочные забились в припадках. Верующие били поклоны. «Отведи от нас, господи, конец света». Подходящей молитвы не было, и люди просили своими словами, по-своему, как могли. Хотелось ещё немножко пожить.
Лыжник и его спутница скрылись в темноте. Земля ухала: то слоны били её со всей дури.
Но темнота стала исчезать. Она быстро разбавлялась светом. Появились сумерки. Первыми затихли люди. Потом — слоны. Перестали мычать коровы. Снова миру явился день. Люди умилились и плакали. Только курица во дворе продолжала своё бесконечное «карр». Наверное, у неё помутилось в голове. Ёе зарезали, и стало тихо.
Лыжник и его спутница стояли посреди речки, на льду, покрытом снегом, и обнимались. А потом лёд растаял. И наступило лето.
Вода в речке потеплела, нагрелась, на дне лежали подводные лодки, оставленные гусями. Подлодки покрывались илом и становились почти незаметными. Гуси прохлаждались, окуная голову в воду, утки тоже остужались, ныряли, хотя это им не всегда удавалось: жирные тела вода тут же выталкивала наверх. Прохлаждались и коровы, они забредали в воду, становились то рядом, то поодиночке, и самозабвенно мыкали. Вода им не доставала даже до брюха, но поджать ноги, и окунуться, как следует, у них не хватало ума. Здесь было мелковато, настоящая речка была дальше, туда надо было идти, сначала абрикосовой посадкой, потом вдоль берега, где по утрам удил рыбу страшный старик…. У него была страшная борода, но ещё страшнее было то, что он был чужой. Мы боялись его. Когда над речкой лежала утренняя дымка, он ловил карасиков, а в самую жару рисовал кисточками на щите абрикосы, подсолнухи и речку. Солнце пекло ему голову, но он её ничем не накрывал. Хотелось подойти поближе, чтобы рассмотреть нарисованное, но нам было страшно. Рисунки были яркими, как солнце, но разве можно рассмотреть их издали? Ещё мы боялись бешеных собак, которые то тут, то там могли появиться из-за кустов с высунутыми языками.
— Давай убьём его, — сказал мне друг Манайчик. Он был маленьким и бесстрашным. В таких делах он всегда был первым. О самопалах и обрезах мы ещё не знали — были слишком малы, и убить могли только камнем.
— А кто будет убивать?
— Я, если ты боишься, — сказал Манайчик. Он был почти голым: его родители экономили на одежде.
Убийство было намечено на утро. Манайчик зашёл за мной, два огромных камня были приготовлены заранее, замотаны в тряпки, мы взяли их и пошли. Сначала по улице, а потом по верхней тропинке посадки, чтоб старик не заметил нас раньше времени. В посадке уже стояла на привязи чья-то коза. Ей было скучно одной, и, увидев нас, она радостно замекала. Манайчик показал ей камень, завёрнутый в тряпку, и она обнюхала его старательно.