Журнал Наш Современник №10 (2002)
Шрифт:
— Вы знаете, что Нестерову не давали выставляться и что он постригся в монахи? Горький добился в 1934 году первой выставки Нестерова после семнадцати лет перерыва. А Корина он просто спас — он взял его с собой в Италию, будто бы для того, чтобы Корин написал его портрет...
Чистка грибов наконец была закончена, и их унесли.
Он (сразу же, с нетерпеливой ноткой в голосе), показывая на мой портфель:
— Ну, что у вас там есть?
— У меня там есть все, — нахально (как я теперь понимаю) ответил я и достал привезенные папки, тетради, книги, фото...
Начали с иконографии. Я подал Свиридову несколько фотографий, полученных в Петрозаводске от А. К. Грунтова. На
— Ну и что? Ведь урядник — это теперешний милиционер.
Общее его впечатление от этой фотографии — “настоящая русская семья”.
В связи со снимком дома, где жил Клюев в Вытегре в первые пореволюционные годы, было упомянуто, что поэт был членом РКП(б), а вопрос об оставлении его в партии (в 1920 году) подробно освещался в уездной газете. В ответ:
— Все это обязательно надо сохранить.
Затем я показал композитору репродукцию групповой фотографии у гроба Есенина в ленинградском Доме печати 30 декабря 1925 года с Клюевым, стоящим в изголовье погибшего. Оказалось, что ни этого, ни других подобных снимков он никогда не видел. Взглянув на фото, он спросил:
— А кто же лежит в гробу?
И когда я ответил: “Есенин”, Георгий Васильевич очень изумился и потом довольно долго рассматривал изображение. Его поразило, как неузнаваем стал поэт после смерти (по ходу разговора он еще не раз к этому вернется).
Хотя Мариенгофа на фотографии не было, речь почему-то зашла о нем, и Свиридов сказал:
— Я знал его. Когда мы жили в Комарове рядом с Дмитрием Дмитриевичем , по вечерам мы бывали у него, там же бывал и Мариенгоф. Он писал пьесы. Это был, по-моему, человек-неудачник, ибо пьесы его никогда не ставились — какую бы пьесу он ни написал, поставлена она не была.
По ассоциации возникло имя Шершеневича, и я прочел его двустишие:
Мы — коробейники счастья,
Кустари задушевных строк...
— А вы знаете, это — неплохо...
Потом Свиридов опять попросил дать ему фото “У гроба Есенина” и стал вновь внимательно вглядываться в лица. Среди них он распознал двух знакомых и старался вспомнить, кто же они. Одного из них — второго справа — он как будто бы узнал и назвал его:
— Это Семен Полоцкий. В начале пятидесятых годов, когда я писал оперетту (в Ленинграде), этот Сема писал для нее стихи. Был он человек достойный, жил трудно, умер от туберкулеза.
Потом, обращаясь к Эльзе Густавовне, которая к тому времени присоединилась к нам:
— Ты знаешь — живой Рубцов очень похож на мертвого Есенина.
И сразу же после этого:
— Когда я приехал в Ленинград, смерть Есенина еще не забылась. И тогда ходили упорные разговоры о том, что Есенин не повесился, ибо на веревке не было петли. У меня даже был знакомый, хранивший кусок этой веревки. Вообще, все это — дело темное.
Затем я дал композитору книгу Клюева и критика Павла Медведева “Сергей Есенин” (Л.: Прибой, 1927), состоящую из клюевского “Плача о Сергее Есенине” и статьи критика “Пути и перепутья Сергея Есенина”. Он разглядывал и просматривал ее (как прежде фотографии) очень внимательно. Начал со статьи Медведева, отдельные места которой даже были прочитаны вслух. Потом открыл “Плач” Клюева и, сказав: “Какие прекрасные слова!”, также вслух прочел эпиграф
к произведению:
Мы свое отбаяли до срока —
Журавли, застигнутые вьюгой.
Нам в отлет на родине далекой
Зимний бор звенит своей кольчугой.
И тут же вернулся к словам Кожинова, которыми начал нашу беседу:
— Я не понимаю, почему Кожинов считает Тряпкина выше Клюева. Ведь он же умный человек!
Я предположил, что, может быть, стихи Клюева просто не нравятся Вадиму Валериановичу, — ну, не по вкусу, и все тут. Георгий Васильевич хотя и согласился, но оттенок сомнения в его голосе так и не исчез.
Перелистывая другую книгу Клюева “Четвертый Рим” (П.: Эпоха, 1922), он набрел на строчки, которые, очевидно, очень пришлись ему по душе, потому что он радостно их продекламировал:
Для варки песен — всех стран Матрены,
Соединяйтесь! — несется клич.
А затем из его уст прозвучал большой фрагмент “Рима” (от слов “Не хочу быть кобыльим поэтом, Влюбленным в стойло, где хмара и кал” по слова “А в кисе у деда Антропа Кудахчет павлиний сказ”).
Читал он с листа великолепно, с глубочайшим проникновением в суть стиха, безошибочно выбирая при этом необходимую интонацию. На словах:
Это я плясал перед царским троном
В крылатой поддевке, в злых сапогах —
восклицание: “Ведь это же Распутин!” По окончании чтения поинтересовался, правильно ли он произнес слово “киса” (означающее здесь “кошель”), и передал книгу А. С. Белоненко со словами, в которых слышалось торжество:
— Вот куда мы идем!
Я подал Георгию Васильевичу еще одну прижизненную книгу Клюева “Медный Кит” (1919), развернутую на стихотворении “Меня Распутиным назвали...”. Он прочел текст внимательно, но на этот раз молча. Начал смотреть сборник сам и в его конце наткнулся на рекламный перечень книг, выпущенных к тому моменту издательством Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов, где вышел “Медный Кит”. Его внимание привлекли фамилии авторов, фигурирующие в этом списке. Он не только называл их вслух, но сопровождал краткими и, надо сказать, нелицеприятными пояснениями (Стеклов-Нахамкес, “считавший себя соперником Троцкого”; Александра Коллонтай и ее любовник матрос Дыбенко, “на двадцать лет ее моложе”; Демьян Бедный: “Он смертельно боялся своей матери, которая, как говорили, утопила своего мужа в сортире”, — и т. д.). К слову я прочел стихотворение Клюева “Воздушный корабль”, завершающее его цикл “Ленин” (где есть строки: “С книжной выручки Бедный Демьян Подавился кумачным “хи-хи”).
Потом, открыв первые страницы “Медного Кита”, Георгий Васильевич с подъемом начал читать авторское “Присловье” к книге:
“Только во сто лет раз слетает с Громового дерева огнекрылая Естрафиль-птица, чтобы пропеть-провещать крещеному люду Судьбу-Гарпун.
...Но еще реже, еще потайнее проносится над миром пурговый звон народного песенного слова, — подспудного мужицкого стиха. Вам, люди, несу я этот звон — отплески Медного Кита, на котором, по древней лопарской сказке, стоит Всемирная Песня”.
Чтение перемежалось возгласами восхищения (“Какая проза!”). Особенно ему понравилась клюевская метафора “Судьба-Гарпун”.
С пафосом было прочитано им стихотворение “Жильцы гробов, проснитесь! Близок Страшный суд!..”:
— Клюев принял революцию!
Затем книга раскрылась (и в этом было нечто символическое) на гениальных строках “Поддонного псалма”, тут же произнесенных Свиридовым с неповторимой, удивительной интонацией:
Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;