Журнал Наш Современник 2008 #10
Шрифт:
"Всё для студента в чудесно очаровательном, в ослепительно божественном платье — в самом прекраснейшем белом. Как дышит это платье!… Сколько поэзии для студента в женском платье!… Но белый цвет — с ним нет сравнения. Женщина выше женщины в белом. Она — царица, видение, всё, что похоже на самую гармоническую мечту. Женщина чувствует это и потому в отдельные минуты преображается в белую. Какие искры пролетают по жилам, когда блеснет среди мрака белое платье! Я говорю — среди мрака, потому что всё тогда кажется мраком. Все чувства переселяются тогда в запах, несущийся от него, и в едва слышимый, но музыкальный шум, производимый им. Это самое высшее и самое сладострастнейшее сладострастие. И потому студент наш, которого всякая горничная девушка на улице кидала в озноб, который не знал прибрать имени женщине, — пожирал глазами чудесное видение, которое, стоя с наклоненною на сторону головою, охваченное досадною тенью, наконец поворотило прямо против него ослепительную белизну лица и шеи
Гоголевский фонарь, с его потусторонним светом, породил еще одного гомункулуса, чудовищную личину которого успел схватить этот отрывок до той минуты, когда писатель бросил перо: "лица, более всего выражающие глупость" и ".треугольник, вершина которого находилась в носе.".
Сбежав от майора Ковалева, нос его становится "статским советником". Сам Гоголь в воображении мог и себя обрисовать в виде огромного носа, где ноздри "с ведра". И все же. "Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича." Если Агафья Тихоновна именно нос захотела "взять" от Ивана Кузьмича, значит у Подколёсина — самый красивый (в ее представлении) нос. Но он — часть, отделенная от целого. Он тоже сбегает (как идеальный нос), только уже от Агафьи Тихоновны. И тоже стремится жить своей собственной, "личной" (в кавычках, поскольку часть не может быть личностью!) жизнью, становится особенной частью.
".Треугольник, вершина которого находилась в носе.". Не прообраз ли будущего Подколёсина запечатлелся в этой личине? Вечно лежащий, и не добрый душою, — как позже появится добряк Тентетников у Гоголя или Обломов
у Гончарова, — но мрачный, "закомплексованный" и самодовольный. Подко-лёсин, не живущий, но пребывающий в мире.
.Мечты его столь же узки и причудливы в сравнении с привычными человеческими мечтами, как островок ночного мира, "плавающий" в дрожащем освещении фонаря. Или как может быть странна полоска, вырезанная из репродукции: какое-то узкое и длинное изображение, где можно различить, что это должны быть "фигуры" или "пейзаж", но понять, что за фигуры или что за пейзаж — невозможно. Обычный человек может мечтать о женитьбе. Подколё-син грезит не столько о ней, сколько о том впечатлении, которое его женитьба могла бы произвести на других. Его реплики из разговора со слугой говорят именно об этом:
— Не приходила сваха?… А у портного был?… А не спрашивал он, на что, мол, нужен барину фрак?… Может быть, он говорил, не хочет ли барин жениться?… Ну, а не спрашивал: для чего, мол, барин из такого тонкого сукна шьет себе фрак?… Не говорил ничего о том, что не хочет ли, дескать, жениться?… А ваксу купил?… Где купил? В той лавочке, про которую я тебе говорил, что на Вознесенском проспекте?… А когда он отпускал тебе ваксу, не спрашивал, для чего, мол, барину нужна такая вакса?… Может быть, не говорил ли: не затевает ли, дискать, барин жениться?…
Это не "самодовольная тупость", которую иногда видят в Подколёсине толкователи. Это лишь "отрезок" самодовольства, "отрезок" тупости, поскольку даже полноценных человеческих качеств здесь нет, есть лишь их "куски", "узкие полоски".
"Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича… "
.В 1939 г. "Женитьбу" поставят в русском Париже. Оперу закончит композитор Александр Черепнин. Рецензент, конечно, промахнется, когда попытается определить суть персонажа: "Искусным изменением темпов и ритмов живописуется хитрая сваха, наивная невеста, нерешительный жених, развязный приятель, тупой слуга…" ("Последние новости". 4.07.1939).
У Мусоргского еще нет невесты (написаны лишь четыре сцены на квартире Подколёсина). Поэтому наивную невесту живописал своей музыкой Череп-нин. Остальным персонажам можно было бы дать более точные и более обобщающие характеристики: самодовольный, неподвижный (в этом чувстве), "самодовлеющий" Подколёсин, ленивый, но обреченный ухаживать за Подко-лёсиным слуга (нерасторопность, которая "вращается"
вокруг неподвижности хозяина, то есть принудительное движение), изворотливая (начало самостоятельного движения) сваха, вечно непоседливый, как вечное беспорядочное движение – Кочкарев.Петр Бицилли, литературный критик и универсальный мылитель русского зарубежья, соединивший в своих статьях и рецензиях знание истории, лингвистики, мировой литературы и музыки, однажды уловил неожиданную близость Кочкарева образу друга-любовника или "верного слуги" из классической комедии. Но в отличие от привычного европейцам "Сганареля", Кочкарев у Гоголя не имеет своей выгоды. Он и сам не знает, зачем ввязался в историю. Действует "непонятно почему". Здесь — совершенное обновление мирового образа, обновление самого комизма. И — если отойти от толкования русского ученого и просто вчитаться в произведение — тут, как и везде у Гоголя, — за смехом сквозит что-то иное. Сквозь образ приятеля-непоседы начинает сквозить жуткое обличье "мировой воли". Артур Шопенгауэр, увидевший за суетой всемирной истории слепое действие этой Воли, пришел в состояние мрачной печали. Гоголь дает почувствовать в ней нечто зловещее, отчего у читателя, только что испытавшего чувство подлинного веселья, вдруг стынет сердце и холодеет кровь.
Почему-то никто не хотел обратить внимания, что излюбленный Подколё-синым "тритон" в давние времена считался созвучием "дьявольским". Мусоргский мог и сам не знать об этом древнем музыкальном символе, но не почувствовать "зловещую" природу созвучия, которая дала ему столь темное наименование, не мог. Да и само начало оперы — сумрачное, "минорное", тягостное — как-то не очень вязалось с образом комической оперы.
И все-таки рецензент верно схватит "кусочность" героев Гоголя ("хитрая сваха, нерешительный жених, тупой слуга"). И то, что именно эту "кусоч-ность", то есть что-то "за-человеческое", подобное "сшитым" из разрознен-
ных частей тела существам (или — сами эти "ожившие" части), и схватил в смешной, но жутковатой комедии Мусоргский. Даже в миниатюрных "оркестровых портретах", которые предшествуют явлению каждого персонажа и сопровождают его далее, схвачены те же самодостаточные "частности" гоголевского мира. В коротеньких — в несколько лишь тактов — запечатленных характерах оживают почти зримые картины. Сумрачная тема Подколёсина, открывающая оперу, — словно запечатлела это движение: грузное тело, "позёвывая" (и это слышно в музыке), медленно переворачивается "на другой бок". Степан воплощается в теме неровных "шагов", за которой так ощутимо его неровное, недовольное тем, что потревожили, шарканье. В своих "плясовых" мотивах Фекла, еще не открыв рта, уже "тараторит" и "лясы точит". И торопливый, припрыгивающий и неостановимый "бег" Кочкарева буквально "вкатывается" в оперу. От персонажа к персонажу мир Гоголя-Мусоргского "разгоняется", от неподвижного пребывания в "точке" (Подколёсин) переходит в медленному вращательному движению (Степан), затем к движению произвольному (Фекла) и, наконец, к хаотическому (Кочкарев). Мир почти "математический" и — механический. То есть опять-таки — будто живой.
Чуть ли не через сто лет после появления гоголевской "Шинели" Владимир Набоков посвятит ей вдохновеннейшие страницы. Именно в ней он увидит "квинтэссенцию" Гоголя и одну из недосягаемых вершин мировой литературы. Повесть о "маленьком человеке"? Это только око Белинского или Чернышевского, испорченное "социальными проблемами", могло увидеть в гениальном творении подобную нелепость. Повесть похожа на записки сумасшедшего "в квадрате", то есть это не мир, увиденный глазами Поприщина, но мир Попри-щина с гениальным пером и подлинным вдохновением:
"На крышке табакерки у портного был портрет какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки". Вот так и с абсурдностью Акакия Акакиевича Башмачкина. Мы и не ожидали, что среди круговорота масок одна из них окажется подлинным лицом или хотя бы тем местом, где должно находиться лицо. Суть человечества иррационально выводится из хаоса мнимостей, которые составляют мир Гоголя. Акакий Акакиевич абсурден потому, что он трагичен, потому, что он человек, и потому, что он был порожден теми самыми силами, которые находятся в таком контрасте с его человечностью".