Журнал Наш Современник 2008 #10
Шрифт:
И улыбается, щурит глазки, сквозь дьявольское бельмо как бы прощупывает меня за тыщи поприщ: слажусь ли с ним в сделке Русью, пойду ли на рукобитье, стану ли с этим протобестией пить магарыч? А уж коли вместях бутылочку-то ро'с-пить за решенное дело — отступать назад обычай не позволит. Но голос нас, бессловесных, увы, не достигнет уха потерявшей совесть и разум Москвы, потухнет тут же, за порогом избы; хорошо, ежели докатится до околицы, до берёзовой рощи, до ближнего замежка скоро обрастающего сосенником поля, где когда-то пьяно цвела гречиха и возвращались в ульи тяжело груженные нектаром пчёлы-медоносы.
…Ведь знал гайдаровский торгашонок, что уже всё тайно спланировано у "герметиков", поделено по секретным спискам, отпущены из банка "своим" безвозвратные кредиты, которые никто не будет возвращать; стаи пираний клацают зубами в предвкушении жертвы, ежедень заходятся в истерике, дурная кровь кипит в жилах от
…Пылит по дороге машина, ловко вывернула из-за угла. Тормознула на середине деревни, не сыскивая укрывища: со всех сторон видна, со всех сторон хороший подход. Опять привезли "палёнку" по десять тугриков за бутылку. Все знают "о леваке" — от участкового до прокурора. Народ уверен: начальство куплено. Свяжись, тебе же и накостыляют по шее иль привлекут к ответу. Обычно ловят старух, что берут с машины спиртное ящиками, а вечерами отпускают из-под полы страждущим, у кого трубы горят, имея с бутылки пусть и крохотный, но навар. Милиция временами устраивает облаву на этих "шинкарок" с двух сторон деревни; прибыток пустяшный, зато есть "процент раскрываемости". Соседку мою прижучили по доносу, навесили пятьсот рублей штрафу, ещё пятьсот скостили за старость; она долго клялась, что лишь однажды польстилась на "приварок к пенсии", продав бутылку, а теперь до конца жизни закажет себе торговлю, уж лучше руку отрубит. Старуха постепенно осмелела, слёзы на глазах высохли, уже, заискивая, просит простить на первый раз. Участковый отворачивает голову, внушительно грозит пальцем — весёлый такой мужик из местных, но по глазам видно, что не поверил. Да и наказывать бы он не хотел, но вышла такая установка из Москвы: "начать борьбу с леваками". Эх, кабы у старухи был в заначке заводишко ликёро-водочный, иль пара цистерн со спиртом стояла на станции на запасных путях, иль хотя бы свой магазинишко в райцентре, где можно "палёнку" сбывать за настоящую водку, тогда всяческое вам почтение. Вы "кладёте на мохнатую лапу" — мы закрываем глаза. Таков нынче самый уважаемый бизнес…
Последние мужики пьют обречённо, беспробудно, самоотверженно, будто идут в штыковую атаку с "белоголовой". Даже и не похваляются, как обычно водилось на Руси, сколько взято на грудь. Отваливается печень — пьют; сердце дрябнет — пьют; инсульт бьёт по мозгам — пьют. Мой сосед Васёк потребляет беспробудно с Пасхи по две бутылки на дню. Иногда по три. И только "палёнку" (не путать с "палинкой"). От хорошей московской водки, говорит, голова шибко болит. "Палёнка", говорит, душевнее. Весной закусывает листочком кислушки (щавеля); в июне — клубничинкой; в июле — ломтиком свежего огурца. Когда трезвый, слова не вытянуть из него, лишь морщит в тоске худое заветренное лицо, ну а как примет стакашек — язык, как молотилка, и всё норовит повернуть на политику.
"Нас, русских, — говорит, — так просто не взять, подавятся. Мы ещё поборемся, кого хошь одолеем".
Мы сидим на лавке под ветлою. Девятое мая. Небо — синь, ни облачка, улица опушилась зелёной щетинкой, уже и козе можно ущипнуть. И такая благодать, даже и не верится, что народ на Руси не живёт до ста лет. Вот жил бы и жил, пока не надоест. Говорят, в Беловодье — райской земле, все были долговекие и радостные.
"Мать, мы пьём, чтобы вам денег на пенсию хватило, — Васяка назидательно подымает обкуренный палец. — Мы вас от голодной смерти спасаем. А иначе где денег взять? Нам за наши страдания ордена давать надо. Ой, Владимирович, -это уже ко мне, — они, бабы наши, думают, что всё так легко и что пить легко. Не поверишь, Владимирович, такая тяжёлая работа, не приведи Господь. Куда легче землю рыть. Но мы её одолеем. Придёт срок — и одолеем".
"Ага, он одолеет. Посмотри на себя в зеркало, синепупый, одна шкура осталась. Висит, как на пропадине околетой, — беззлобно откликается старая мать. Зина уже устала вразумлять. — И куда власти глядят? Распатронить бы всех вас по разнарядке на работы. Как бывало… И не спросят: хошь — нет. А ступай — и все там. Хоть и за лежачие палочки. А на совесть трудились. И когда нам Господь даст хорошего управителя, чтобы в карман свой не тянул и в стакан не заглядывал? Уж, наверное, не дождаться".
"Пусть меня поставят, — ухмыляется Васек. Он уже принял с утра и сейчас весел, всё ему трын-трава. — В помощники Жириновскому. Жирик — человек эпохи. Обещал мужикам по бабе и бутылке водки".
"Тебя поставь, всё просадишь. А что останется, пока спишь, растащат", -старенькая,
приложив ладонь ко лбу, упорно вглядывается в широкий распах улицы, словно бы поджидает гостей. Тихо, меркло в деревне: ни бряку-гряку, не разбудит нечаянным всполохом гармоника, даже не вскрикнет подвыпивший гуляка. И неуж все мужики остались на той войне? Да нет, кажись, приходили: косорукий Ванёк вернулся да Серёжа колченогий. А мастеровые были… детей строить. Это сейчас сели на лавку. "Эх-ма, бобыль ты, бобыль. И куда семя-то растряс?" — тычет сына пальцем в плечо. Тому больно, но терпит, лишь кривит оперханные от вина губы. Силится что-то возразить, но тут же засыпает. "Вот всё думаю, Володенька… зачем на свет его попустила. На одни страдания… Сам мучается и меня мучает. Всё думаю, хоть бы подох. Закопали бы в ямку, отплакала бы на одном разу… Эх-ма… Так ведь и жалко. Палец поранишь, и то больно. А тут сын, ни племени, ни семени. На кой ляд живёт? Вот всё думаю, вот помру поперед его… Как жить станет ирод. Ведь и пензии не заробил, такой непуть"."Знать, судьба… Каждый свою жизнь должен прожить", — ухожу я от ответа, чтобы не растравливать старуху.
4
Из две тысячи восьмого года трудно разглядеть в подробностях девяносто третий.
Из плотного тумана встают какие-то худо различимые островки событий, плавающие по пояс в водянине, без корней и оснований, но тут новой волной густого волосатого дыма снова поглощает их как бы навсегда, лишь доносится из глубины лет какой-то слитный напряжённый шум, прерываемый жутким стоном, стенаниями по убиенному, бабьим плачем навзрыд, проклятиями, торжествующим смехом, победной песнею: "Артиллеристы, Сталин дал приказ, артиллеристы, зовёт Отчизна нас!" То вдруг из глубины тумана доносится истеричный потерянный вопль Карякина с толковища либералов: "Россия, ты сошла с ума!", когда наглый сын "юриста", "ну просто смешной, никому не известный человек-клоун" вдруг обошёл на выборах жирного самодовольного Гайдара на кривой, оставил его с носом, оказалось, народ вдруг выбрал не "грядущий капитализм, приятный во всех отношениях", но болтливого Жириновского, обещавшего мужикам по бабе и бутылке водки, сына еврея-предпринимателя с Украины. Нынче думец Владимир Вольфович собирается ту отцову фабричку отсуживать у "Кыива… " И отсудит, видит Бог, отсудит.
Как слаба, ничтожна человеческая память. Мыслилось, что никогда не забыть те унижения, те поклепы, ту жидь и невзглядь, что обрушили новые неистовые комиссары в кожанках на русский народ, беря в пример неприглядные дела своих отцов и дедов. Ненависть, презрение, отмщение "око за око", глум над святым, посмешки и хула на историю, так не свойственные русскому характеру качества человеческой природы, стали главенствовать в обществе; процентщик, плут, выжига, ростовщик, вор, вышибала, зазывала на торжище, киллер и брокер — людишки, самые презренные во всяком православном семействе, стали за главных в московских пределах, и эту свою скверность, низменность натуры принялись ретиво проповедовать на всю Россию.
Хорошо, что сохранились кой-какие записки из той поры.
"17 апреля 93-го года. Суббота. Канун Пасхи… Удивительно схож почерк двух революций по наглости и бесстыдству; невольно поверишь в протоколы сионских мудрецов. В октябре семнадцатого получили власть эсдеки (большевики) из рук временщика-масона Керенского. Обещая хлеба, заводов, земли и воли, отняли последнее, что было. Больше всех пострадали богатые… В августе 91-го эсдеки (меньшевики) получили власть из рук временщика-масона Горбачёва и, обещая рыночных благоденствий, отняли всё нажитое. Больше всех пострадали бедные и совестные. Взяли власть люди самого низкого покроя, спекулянты, рвачи и выжиги, предатели и ублюдки. Фаворит Евльцина Анатолий Чубайс заявил: "Больше наглости!" Теоретик шоковой терапии Гайдар, плотоядно причмокивая и делая голубиный взгляд (так смотрит палач на жертву, затягивая на её шее верёвку), увещевал: "В рынок нельзя войти без трудностей. Надо перетерпеть. Поначалу будет очень трудно, зато потом будет всем хорошо!"
А мы спрашиваем реформаторов: зачем нам рынок, разве мы просили его? Достоевский говорил о слезе ребёнка, которую не могут заместить все блага мира. Нынче дети от недоедания лезут на свет дистрофиками и астматиками. Нас завлекают "чубайсами" с голубовато-розовым оттенком. Их рисунок хорош для обоев. Поначалу за "чубайс" давали мешок сахару. Теперь — два килограмма масла.
Так оценен мой труд в литературе за четверть века. А как оценить труд моего дедушки с бабушкой, лишенцев тридцатых годов, которые век свой горбатили за "лежачую палочку", дяди Спиры, погибшего на войне, дяди Матвея, моего отца, оставшегося на фронте, и много другой родни? Почему я, сирота, не могу получить за их труд, за их лишения, но получает некто, едва народившийся на свет новый либеральный птенец?