Журнал Наш Современник №5 (2003)
Шрифт:
Клюев встретил обериутов в своей неизменной поддевке и смазных сапогах, заговорил с ними елейным голосом, предложил угощение. Заболоцкий смотрел-смотрел — и выдал нечто вроде следующего: “Николай Алексеевич, мы с вами поэты, серьезные люди, к чему весь этот маскарад?” Клюев, обронивший до этого “сказывай, Николка, сказывай, от тебя и терний приму”, — мгновенно изменился. Холодными глазами воззрился на сопровождающих: “Вы кого ко мне привели? Али я не хозяин в своем доме? Могу и канкан сплясать”. И тут же продемонстрировал знание канкана.
Бахтерев, зафиксировав эту сцену через много лет, подводил читателя к мысли о полном неприятии
“Влияние Клюева не только породило эпигонов, имена которых ныне забыты. Его мир вошел составной частью в творческое сознание: Блока, Есенина, Александра Прокофьева, Павла Васильева, Б. Корнилова и особенно, как ни странно,— Заболоцкого в его ранних стихах, Николая Рубцова”.
Эту же мысль Георгий Свиридов повторил в письме к Сергею Субботину от 14 ноября 1980 года: “Повлиял Клюев и на А. Прокофьева (ранние, лучшие его стихи), и на Заболоцкого (как это ни странно), и вообще на многое в литературе”. Причем дважды повторил слово странно в применении к мысли о влиянии Клюева на Заболоцкого. Видимо, было ощущение властного воздействия клюевского мира на поэзию, казалось бы, безнадежно далекого от него и даже чуждого поэта. Но в чем это воздействие проявилось — Свиридов не расшифровал.
А между тем весь фантасмагорический кошмар “Столбцов” исходит не только из гоголевских видений “Невского проспекта” и “Носа”, о чем уже говорили некоторые исследователи. Неявное, но сильное соприкосновение с предреволюционными стихами Николая Клюева из первого тома “Песнослова” становится очевидным при углубленном сопоставлении.
Помню столб с проволокой гнусавою,
Бритолицых табачников нехристей;
С “Днесь весна” и с “Всемирною славою”
Распростился я, сгинувши без вести.
Столб кудесник, тропка проволочная
Низвели меня в ад электрический...
Я поэт — одалиска восточная
На пирушке бесстыдно-языческой.
Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери.
(Николай Клюев)
“Ад электрический” и “пирушка бесстыдно-языческая” правят свой бал в “Столбцах”, где господствует пир уродливой плоти, калейдоскоп утративших органическую связь друг с другом разрозненных деталей городского пейзажа, наводя на мысль о сущей обреченности человека в этом мире смерти и распада.
Мужчины тоже все кричали,
они качались по столам,
по потолкам они качали
бедлам с цветами пополам;
один — язык себе откусит,
другой кричит: я — иисусик,
молитесь мне — я на кресте,
под мышкой гвозди и везде...
К нему сирена подходила,
и вот, колено оседлав,
бокалов бешеный конклав
зажегся как паникадило...
Оба они — и Клюев, и Заболоцкий — были внимательными читателями “Философии общего дела” Николая Федорова. “Город есть совокупность небратских состояний”, — эту федоровскую мысль Клюев воплощал в своей поэзии в плане эсхатологическом, описывая в цикле “Спас” пришествие Христа на стогны предреволюционного Петербурга.
Питер злой, железногрудый
Иисусе посетил,
Песен китежских причуды
Погибающим открыл.
Петропавловских курантов
Слушал сумеречный звон,
И “Привал комедиантов”
За бесплодье проклял он.
Через считанные год-два в “Медном ките” бесплодный Петербург обретает черты совершенно апокалиптические.
Всепетая Матерь сбежала с иконы,
Чтоб вьюгой на Марсовом поле рыдать
И с псковскою Ольгой за желтые боны
Усатым мадьярам себя продавать.
О горе! Микола и светлый Егорий
С поличным попались: отмычка и нож...
Смердят облака, прокаженные зори,
На Божьей косице стоглавая вошь.
И еще через 10 лет Заболоцкий, подхватывая эту отчаянную, остервенелую ноту, рисует свои “немые стогны града”, где злость и бесплодье уже настолько привычны, что можно лишь отстраненным взглядом, в котором сочетаются истерическое спокойствие и ироническая ухмылка, созерцать картины “нового нэповского быта”, который уже спустя десятилетия воцарился в Петербурге, бандитском и разграбленном, помпезно отмечающем свое 300-летие. Фантасмагории поэта обретают в современной реальности новую зримую плоть.
Качались кольца на деревьях,
опали с факелов отрепья
густого дыма, а на Невке
не то сирены, не то девки —
но нет, сирены — шли наверх,
все в синеватом серебре,
холодноватые — но звали
прижаться к палевым губам
и неподвижным, как медали.
Но это был один обман.
...................................
Вертя винтом, шел пароходик
с музыкой томной по бортам,
к нему навстречу лодки ходят,
гребцы не смыслят ни черта;
он их толкнет — они бежать,
бегут-бегут, потом опять
идут-задорные-навстречу.
Он им кричит: я искалечу!
Они уверены, что нет...
И всюду сумасшедший бред.
* * *
Поэма “Безумный волк” оставалась одним из любимейших произведений Заболоцкого. Диалоги животных в предощущении полного крушения старой жизни в старом лесу странным образом перекликаются с предсмертной молитвой, возносимой к небу зверями и птицами — насельниками древнего Выга, — в клюевской “Погорельщине”. Перед самосожжением “степенного свекра с Селиверстом” Божьи твари выслушивают прощальное слово уходящих в горние выси пред наступлением Антихриста.
И молвил свекор: “Всемогущ,
Кто плачет кровию за тварь!
Отменно знатной будет гарь,
Недаром лоси ломят роги,
Медведи, кинувши берлоги,
С котятами рябая рысь
Вкруг нашей церкви собрались!
Простите, детушки, убогих!
Мы в невозвратные дороги
Одели новое рядно...
Глядят в небесное окно
На нас Аввакум, Феодосий....
Мы вас, болезные, не бросим,
С докукою пойдем ко Власу,
Чтоб дал лебедушкам атласу,