Журнал «Вокруг Света» №03 за 1988 год
Шрифт:
Одиннадцать всадников влетели на мост как раз в тот момент, когда по нему катили лафеты с четырьмя тяжелыми пулеметами. Крошечный отряд смельчаков атаковал карабинеров, и те отступили. И тут в спину нашим ударил пулемет, скрытый в кустах, на нашем берегу, и их зажали между двумя огнями. Хосе и его товарищи дрались до последнего патрона, а потом уже во весь опор понеслись вперед — прямо на ружья стоявших на берегу солдат. Никто до них не доскакал... Когда солдаты подошли к нему, Хосе был еще жив. И они тогда стали бить его, и били страшно, сеньор. Потом пытались поставить его на ноги, но Хосе, наверное, уже потерял сознание, и, швырнув его на настил, они разрядили свои ружья. Потом тело сбросили с моста в реку, но в воду Хосе не упал,
Было уже около четырех вечера. Солдаты провезли свои пулеметы по мосту и потянули их наверх, к нашему селению. Трупы всех, кто был вместе с Хосе, они сбросили в реку.
Когда стемнело, я пробрался туда. Пошел сильный дождь, но я еще застал следы крови на настиле моста. Перегнувшись через перила, я увидел Хосе. На коне я спустился к прибрежным камням, поднял его и понес на руках... Его нельзя было узнать — так был холоден мой мальчик, сеньор, и весь окровавлен. Все двадцать шесть его лет лежали на моих руках, как двадцать шесть каменных глыб... Я бережно положил его на землю и, стоя на коленях, стер с лица кровь, чтобы увидеть глаза, но солдаты выкололи ему глаза, сеньор. Последнее, что они видели — это был штык убийцы и палача.
Я положил его поперек крупа и сам вскочил на коня. Мне хотелось предать его тело земле где-нибудь там, на вершинах Био-Био, в пещерах — туда никто из чужих никогда не найдет дорогу. Медленно тянулся мой путь, и ехал я, молча глотая боль. Одного я от всего сердца желаю, сеньор: пусть никогда не доведется тебе везти вот так же тело своего сына.
Мне казалось, что я все время направляю коня скрытыми, известными одному мне тропами. Но, видно, ослеп я от горя. Сзади раздался выстрел, и конь пал подо мной. Так мы все трое оказались на земле. Они не стали убивать меня, а только оглушили ударом приклада и связали мне руки солдатским ремнем. Так там и осталось тело Хосе, и я не узнаю уже, как они с ним поступили. Пленного меня доставили сюда и сбросили здесь, у порога. Участь мою разделили еще около семисот индейцев и креолов. Среди них были чудом оставшиеся в живых женщины. Меня сбросили с коня у самого порога, а Анима Лус Бороа увидела, как со мной поступили. Тогда она подошла к офицеру и сказала:
«Это мой муж. А я — та, что выходила вашего солдата».
Все это случилось на моих глазах. Офицер глянул на нее и спросил:
«Кто — твой муж?»
«Вот этот. Что вы собираетесь с ним сделать?
Он сказал: «Мы отправим его в Темуко. Все они отправятся туда пешком. Там мы будем их судить — за убийство карабинеров, за грабеж земель, пульперий и мельниц, за убийство национальных гвардейцев Чили, за неподчинение правительству Республики, мятеж и многие другие преступления».
«Он все это сделал потому, что он касик — наш вождь — вот что сказала ему в ответ Анима Лус Бороа,— говорит Анголь Мамалькауэльо.— И он не мог отречься от своих обязанностей, когда его люди идут на войну. Но ты должен с ним обходиться, как с вождем плененных тобой, потому что он был их вождем в эту войну. И еще потому, что я ухаживала за твоим солдатом, лишь выполняя его наказ».
«А, знаю я эту историю,— говорит офицер.— Там посмотрим, расстреляем мы их или засадим за решетку лет этак на тридцать».
Часов в девять утра они стали выводить нас на дорогу, словно вьючных животных. Хлестал такой дождь, что трудно было дышать. От наших тел поднимался пар. Шли мы гуськом, со связанными за спиной руками и еще — одной общей веревкой, перехлестнувшей шею каждому из идущих. Тех, кто падал, поднимали ударами прикладов. Остальные, остановившись, ждали. С двух сторон нашу колонну сопровождали конные конвоиры. Когда человек падал мертвым, его конец веревки обрезали ножом, труп швыряли в канаву, а шедшего за ним привязывали к шедшему впереди. Они вели нас самыми скрытыми тропами, боясь, видимо,
что кто-то случайно может все это увидеть. Мы далеко обходили железнодорожные станции, селения и города. Ни еды, ни питья нам не давали.«Вот придете — там вас и накормят,— сказал офицер.— А сейчас кто хочет пить — разевай пасть да смотри в небо: господь бог милостив. А насчет еды — так чем вы медленней плететесь, тем дольше ее и не будет».
Через два дня нас осталось уже не больше четырехсот. Гибли раненые, гибли те, кого сбивало течением реки — много их протекало на нашем пути, и на всех бродах остались десятки трупов.
«Что ж, придется предать суду лишь тех, кто доберется до Темуко,— сказал офицер.— Мертвых, так и быть, оправдают».
Его товарищ, шедший рядом, возразил:
«Если до суда в живых останутся меньше сорока, амнистируем всех. Война есть война, а мы люди чести, не стоит об этом забывать».
Чтобы подкрепиться, кавалькада уходила далеко вперед, а на ее место становились те, кто только что вернулся от походных кухонь. Они гнали нас без остановки. Путь до Темуко далек, если идти пешком. Сто пятьдесят километров птичьего полета — то есть если идти напрямую. Но я уже говорил, что вели нас окольным путем, по каменистым дорогам, расщелинам и оврагам, множество рек и широких ручьев пришлось перейти вброд. И ни на мгновенье не прекращался наш путь. На пятый день в колонне осталось сто человек, не больше. И тогда конвоиры объявили:
«Если вы пойдете быстрее, кое-кто, конечно, и умрет быстрее, зато до Темуко уже точно доберутся человек сорок, не больше».
Я не мог идти быстрее, сеньор. А другие начали торопиться. К вечеру в живых оставалось семьдесят человек, ночью — еще на два десятка меньше. Ты не поверишь мне, сеньор, но у ворот в Темуко нас оказалось тридцать семь человек. Я точно знаю, потому что нас там пересчитал сенатор Праденас, он и отправил доклад об этой встрече в Конгресс.
Когда мы шли по Темуко, люди спрашивали у конвоиров:
«Кого это вы ведете?»
И карабинеры отвечали:
«Это бандиты, которых мы захватили в горах и ведем в здание Верховного суда. Не приближайтесь к ним — они очень опасны. Зазевавшихся убивают сразу. Вот почему все они повязаны одной веревкой: хорошо бы, не снимая ее, всех и вздернуть — пусть обсохнут на солнышке».
Все остальное я плохо помню. Где-то мы поели, нам дали воды. Кто-то разносил чай. Потом повели на суд. И вот выходит судья:
«По международным законам, вы — военнопленные, а не преступники. А поскольку к тому же вас здесь всего тридцать семь человек, то мы отпускаем всех без суда. Но с условием: вы расходитесь по домам и никогда и словом не упоминаете о том, что произошло. Рекомендую здесь же выкинуть все это из головы. Первый же ослушник будет расстрелян, и так поступят с каждым, кого пример этот не вразумит. А теперь вам дадут много еды и каждого угостят глотком вина. После этого вас посадят на поезд, и он довезет вас до дома. Мы утрясли и проблему земель, остающихся в вашем владении. Если рационально использовать участки, все тридцать семь человек смогут там вполне разместиться. Будет даже где пасти ягнят. Ни о чем не волнуйтесь, счастья вам и здоровья».
«А теперь поаплодируйте в знак благодарности»,— говорит нам офицер.
Молча мы взглянули на него, молча похлопали в ладоши. Судья в знак одобрения кивнул головой и ушел, так больше на нас и не взглянув. Нас отправили в какие-то казармы, и там дали поесть и каждого угостили глотком вина. Часа два мы поспали на соломе в конюшне, а потом нас погрузили на поезд. Это был специальный поезд, с одним вагоном. Перрон к нашему приходу уже оцепили солдаты. Ехали мы под охраной сильного конвоя. Поезд шел прямо до Лонкимая, и на всем пути не было ни одной остановки. В Лонкимае нас ждали другие карабинеры. Часов в пять утра мы были у места, на пепелище. На прощанье молчавшие всю дорогу конвоиры разговорились: