Журнал «Вокруг Света» №12 за 2007 год
Шрифт:
Анатолий Мариенгоф — еще одна жизненная веха Есенина. На первый взгляд были друзья не разлей вода. Но как все не просто обернулось, и многим позднее написанный Мариенгофом «Роман без вранья» стал еще одной порцией в вареве «воспоминаний о поэте».
Зинаида Райх с детьми Костей и Таней
Ну а пока 1917 год — и встреча с Зиной Райх, которую, по словам все того же Мариенгофа, щедрая природа одарила чувственными губами на «круглом, как тарелка» лице, «задом величиной с громадный ресторанный поднос...» — чего в Анатолии было больше, злости или провокации, теперь уже неизвестно. Отношения Сергея с Зиной завязались в поездке на Север, через Вологду, куда всех пригласил общий друг Алексей Ганин. И вскоре в Орел, на родину Райх, полетела телеграмма —
Тогда, когда Галина Бениславская записала эти слова в дневнике, еще никто из окружения поэта и предположить не мог, каким эхом отзовется в его судьбе «невидение революции», которая разделит его жизнь (как и жизнь многих, но в данном случае мы говорим о Есенине) на «до» и «после». И вот то, что было «после», постепенно станет приближать его к трагедии 1925 года.
Сразу после октябрьского переворота Есенин оказался не в партии, вспоминал Г. Иванов, но в непосредственной близости к «советским верхам», ведь представить его у Деникина, Колчака или в эмиграции «психологически невозможно». «От происхождения до душевного склада — все располагало его отвернуться от «Керенской России» и не за страх, а за совесть поддержать «рабоче-крестьянскую». Сам Сергей Александрович в автобиографии 1922 года написал, что в РКП никогда не состоял, потому что чувствовал себя гораздо «левее». И, наконец, известная оценка Л. Троцкого: «Нет, поэт не был чужд революции, — он был несроден ей. Есенин интимен, нежен, лиричен, — революция публична, эпична, катастрофична. Оттого-то короткая жизнь поэта оборвалась катастрофой».
Непосредственная близость к «советским верхам» — что это означало в действительности, понять по отзывам нелегко. Суть взаимоотношений поэта с новым миром и новой властью можно отыскать только в его собственных признаниях и, конечно же, в стихах. Но искать — осторожно, не размахивая строчками, вырванными из контекста «Иорданской голубицы»: «Небо — как колокол, // Месяц — язык, // Мать моя — родина, // Я — большевик». Ведь есть и другие мысли: «Злой октябрь осыпает перстни // с коричневых рук берез». Можно ли судить по одному слову из целой фразы? И можно ли все свидетельства очевидцев принимать на веру или, напротив, истолковывать, как удобно? Например, такой эпизод: весной 1918 года на именинах у Алексея Толстого Сергей Александрович, вернувшийся из Питера, ухаживал за некой поэтессой и вдруг простодушно предложил ей: «А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою». Блюмкин сидел за этим же столом. Что это было? По мнению В. Ходасевича, Есенин таким образом «щегольнул». Скорее всего, так. Но есть и другие точки зрения.
Или же другая история — про внешнее щегольство — с цилиндрами. Кто только не щипал за них Есенина, упрекая, что тот на Пушкина замахнулся. А ведь цилиндр пришел к поэту сам.
«…В Петербурге шел дождь. Мой пробор блестел, как крышка рояля, — вспоминал Мариенгоф. — Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчен до последней степени. Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам без ордера шляпу. В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:
— Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.
Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку. А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас глаза, ирисники гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал: «Документы!»
Слева направо — А. Мариенгоф, С. Есенин, А. Кусиков, В. Шершеневич. Москва, 1920 год
Удивительно, но к 1919 году, времени тотального «переустройства мира» и чудовищного красного террора, у поэта уже было четыре книги: «Радуница» (1916), «Голубень» (1916), «Преображение» (1918) и «Сельский часослов» (1918). При этом нужно учесть, в каких условиях он работал. Н. Полетаев вспоминает, как жил Есенин (в 1918 году) в Пролеткульте, вместе с поэтом Клычковым. Ютились они в ванной комнате купцов Морозовых. Один спал на кровати, а другой в шкафу. А товарищ Есенина Л. Повицкий рассказывал о том, как частенько голодал поэт и как однажды он с Клычковым пришел к нему в гости, и, пока Повицкий пытался собрать на стол, гости махом проглотили большой кусок сливочного масла. Хозяин
удивился: как же они смогли съесть его без хлеба? — «Ничего — вкусно!» — ответили гости.А между тем, по словам В. Маяковского, была одна «новая черта у самовлюбленнейшего Есенина: он с некоторой завистью относился ко всем поэтам, которые органически спаялись с революцией, с классом и видели перед собой большой оптимистический путь», — таких толкований было много. А если к этому прибавить: умело спровоцированные зрителями скандалы Есенина в «Стойле Пегаса», его непосредственное участие в разработке и огласке программы имажинистов, которые, по словам А. Луначарского, злостно надругались над современной Россией, отважную переписку Сергея Александровича с Луначарским, коллективные просьбы имажинистов выпустить их из России, заходы Есенина и Мариенгофа на «Зойкину квартиру» — в так называемый «салон» Зои Шатовой, задержание и привозы Есенина на Лубянку, — то портрет «хулигана» Есенина начинает приобретать отчетливые, выпуклые черты. И попробуйте объяснить публике, что поэта под общий шаблон загнать невозможно. Что же касается имажинизма, то сам поэт говорил на этот счет Ивану Розанову следующее: «Слово о полку Игореве» — вот откуда, может быть, начало моего имажинизма». Да и можно ли «поместить» Есенина в какое-либо художественное направление, литературную школу? Его поэзия — вне школ.
Многое происходящее тогда в «Стойле Пегаса» можно объяснить эпатажным состоянием, желанием «зажечь» публику. Что-то — озорством. Иначе как отнестись, например, к эпизоду, когда Есенин отправился просить для имажинистов бумагу, находившуюся на строжайшем учете, к дежурному члену президиума Московского Совета. Для визита он надел длиннополую поддевку, причесал волосы на крестьянский манер и, стоя перед ответственным лицом без шапки, кланяясь, специально окая, просил «ради Христа» сделать «божескую милость» и дать ему бумаги «для крестьянских стихов». Белокурому Лелю, конечно, не отказали.
Но было в этом «имажинистском» периоде и много другого, отнюдь не для забавы. «…Слышите ль? Слышите звонкий стук? // Это грабли зари по пущам.// Веслами отрубленных рук // Вы гребетесь в страну грядущего», — читал поэт со сцены кафе. (Потом, как известно, появится и «страна грядущего» — незаконченная пьеса «Страна негодяев».) Далее, из той же поэмы «Кобыльи корабли»: «О, кого же, кого же петь // В этом бешеном зареве трупов?»
Такие строки становились нужной информацией для тех, кто под видом любителей поэзии приходил в кафе, но главные события «антисоветской» жизни Есенина еще впереди.
А пока — 1921 год. Встреча с Айседорой Дункан. Их роман, начиная со знакомства, — сплошь лавстори со всеми подобающими комментариями. «По окончании танца он вскочил с места и на огромном зеркале, идущем во всю стену, острым камешком своего кольца начертил два четких слова: «Люблю Дункан»… Мировая знаменитость, избалованная непрестанными успехами, очевидно, первый раз в жизни столкнулась с подобным выражением восторга», — записал со слов очевидцев Вс. Рождественский. А вот другой рассказ — будто Дункан, быстро заприметившая голубоглазого парня, обратилась с вопросом к «декадентскому батьке» С. Полякову: Кто этот юноша с таким порочным лицом? И их немедленно познакомили.
Роман закружился быстро. Публика перебирала разные версии такого союза: позарился на благополучие, захотелось большей славы, знаменитой персоны в своей биографии и т. д. Надежда Вольпин, еще одна гражданская супруга поэта, родившая ему сына Александра, судила об их взаимоотношениях иначе. Она поверила в искреннюю страстную любовь Айседоры и в сильное влечение Есенина. И конечно, как полагается женщине, не обошлась без эмоций: «Есенин, думается, сам себе представлялся Иванушкой-дурачком, покоряющим заморскую царицу». И пусть так. Айседора появилась вовремя. Поэт пребывал не в лучшем расположении духа, он устал от прежних друзей, от окололитературных перипетий, от той правды жизни, которая приходила к нему с каждым новым днем, замыкался в себе и сам откровенно признавался: «…Очень уж я устал, а последняя моя запойная болезнь совершенно меня сделала издерганным». В этом же 1921 году Есенин закончил драматическую поэму «Пугачев»:
«…Нет, это не август, когда осыпаются овсы, // Когда ветер по полям их колотит дубинкой грубой.// Мертвые, мертвые, посмотрите, кругом мертвецы, // Вон они хохочут, выплевывая сгнившие зубы»…
Заморская жар-птица подхватила поэта и понесла над морями и океанами. Берлин , Париж , Нью-Йорк и вновь — Европа. И на «том берегу» к нему пришла еще одна правда: «… на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами… С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки», — писал он из Нью-Йорка А. Мариенгофу.