Жюстина
Шрифт:
– Когда вам пускали кровь, мадам? – поинтересовалась Жюстина, когда они остались вдвоем.
– Три дня тому назад, – отвечала графиня, – так что завтра… Этот ужас, конечно, будет приятным зрелищем для друзей господина графа.
– Выходит, он занимается этим и при свидетелях?
– При тех, которые думают, как и он… Впрочем, вы сами увидите, мадемуазель, увидите все сами.
– И мадам не чувствует слабости после кровопусканий?
– О Господи! Мне нет и двадцати лет, а я чувствую себя хуже семидесятилетней старухи, но тешу себя надеждой, что скоро это закончится: просто невозможно долго прожить таким образом. Я отправлюсь к отцу, я найду в лоне Всевышнего покой, в котором так жестоко отказали мне на земле. Но что я совершила, великий Боже, чем заслужила это! Я никогда никому не желала ничего плохого, я люблю ближних, я уважаю религию, проповедую
– В этом смысле, – показала мадам де Жернанд на стол, – обо мне прекрасно заботятся.
– Мне известно, мадам, что господин граф хочет, чтобы вы ни в чем не нуждались.
– О да! Но поскольку это внимание диктуется жестокостью, оно меня не трогает. Мадам де Жернанд, постоянно истощенная и властно побуждаемая природой к бесконечным трапезам, много ела; в этот раз она захотела молодую красную куропатку и руанских утят, которые были принесены незамедлительно. После обеда она, опираясь на Жюстину, вышла на террасу подышать воздухом и там показала ей свое тело: оно было почти сплошь покрыто шрамами, отчего та пришла в сильное замешательство.
– Как вы видите, он не ограничивается руками, – сказала мадам де Жернанд, – на моем бедном теле нет места, где он не пускал бы мне кровь. В доказательство она продемонстрировала нижнюю часть ног, живот, груди, ягодицы и даже розовые губки влагалища.
– Но это ещё не все, – прибавила несчастная женщина, – самое ужасное в том, что он выбирает для своей операции момент, когда я только что поела, без этого я, может быть, страдала бы меньше. Эта двойная жестокость разрушает мой желудок, и он перестал переваривать пищу.
– Неужели в этот день вы не можете воздержаться от еды, мадам?
– Он никогда меня не предупреждает и всегда застает врасплох; я знаю, что это произойдет через три-четыре дня, но никак не могу уловить точное время, скорее всего он специально выбирает момент, когда я поем. Между тем друзья Жернанда не теряли времени даром. В услужении хозяина замка было двенадцать ганимедов (именно такое же количество доставляли туда каждые три месяца), и эту дюжину педерастов столько раз сношали в тот день самыми разными способами, что они уже начинали вызывать отвращение. Доротея отдалась всем лакеям и всем садовникам, и наконец вся компания стала умолять Жернанда ускорить истязание графини – так велико было желание полюбоваться этой сценой.
– Это произойдет сегодня после обеда, – сказал Жернанд, – и этому великому событию будет предшествовать роскошная трапеза. Жюстина и Доротея будут обедать обнаженными, в таком же виде к ним присоединятся шестеро моих юных Амуров, остальные шестеро будут нам прислуживать в одеждах жриц Дианы, и я вам обещаю потрясающий обед. В самом деле, трудно было представить себе что-либо более великолепное и восхитительное, более редкое и изысканное, чем то, что появилось на столе. Будто все четыре стороны света решили соперничать друг с другом, предлагая всевозможные сокровища кухни к обеду наших распутников: здесь можно было увидеть одновременно вина всех стран и блюда всех времен года. Конечно, этой пищи с лихвой бы достало, чтобы в течение месяца кормить десять или двенадцать несчастных семей.
– После услад похоти нет ничего слаще, чем застольные радости, – заявил граф.
– Они настолько дополняют друг друга, – заметил Брессак, – что поклонники первых не могут не ценить вторые.
– Потому что нет ничего приятнее, чем объедаться изысканными блюдами, – сказал граф, – ничто так сладострастно не щекочет мой желудок и мою голову; пары вкусной пищи, лаская мозг,
подготавливают его к впечатлениям плотских утех, и как выразился мой племянник, истинный распутник не может не обожать хорошую кухню. Признаться, у меня часто возникает желание уподобиться Апицию, этому знаменитому гурману древнего Рима, который бросал в свои рыборазводные пруды живых рабов, чтобы мясо рыб было нежнее: я жесток в наслаждениях и проявил бы не меньше жестокости в таких делах, я бы пожертвовал тысячью своих людей, если бы это потребовалось, чтобы отведать особенно аппетитное или изысканное блюдо. И меня не удивляет, что римляне придумали себе бога плотоядия. Да здравствуют народы, которые обожествляют свои страсти! Какая пропасть лежит между глупыми поклонниками Иисуса и подданными Юпитера! Первые считают преступлением то, что почитают вторые.– Говорят, что Клеопатра, – вступил в разговор д'Эстерваль, – одна из самых отъявленных гурманок древности, имела привычку никогда не садиться за стол, не заставив сделать себе несколько клистеров.
– И Нерон поступал точно так же, – подхватил Жернанд. – Я тоже иногда пользуюсь этим способом и очень успешно.
– А я вместо этого отдаюсь содомитам, – сказал Брессак, – физический эффект почти такой же, зато моральное ощущение бесконечно более сладостное: я никогда не обедаю без того, чтобы перед этим мне раз десять не прочистили задницу.
– Что касается меня, – сказал Жернанд, – я применяю для этого кое-какие травы, главным образом эстрагон, мне готовят из него прекрасный аперитив, и выпив его, я могу сожрать все, что перед собой увижу. Если так просто воспламениться в предвкушении радостей распутства, почему нельзя возбудиться от гурманства? Я вам признаюсь, – продолжал монстр, наваливаясь на самые вкусные блюда, что невоздержанность в еде – это моё божество, в моем храме этот идол стоит рядом с культом Венеры, и у ног их обоих я нахожу счастье.
– Некоторые мои выдумки в этом отношении могут показаться злодейскими,
– сказала Доротея, – но позвольте мне рассказать об этом. Так – вот, когда я набиваю себе желудок пищей, я испытываю очень сильное чувственное наслаждение оттого, что к моему столу приводят несчастных, истощенных от голода.
– Я согласен с вами, – оживился Брессак, – но тогда человек, имеющий подобную страсть, должен быть достаточно богатым и могущественным, чтобы его гурманство губило окружающих, чтобы в результате его невоздержанности они умирали с голоду.
– Да, да! – воскликнул д'Эстерваль. – Вы прекрасно поняли мою идею, но угадайте, чего бы я хотел съесть.
– Пожалуйста: блюдо, приготовленное из человеческой крови, – сказал Жернанд. – Мне кажется, Тиберий знал в этом толк.
– Что до меня, – продолжал д'Эстерваль, – я больше люблю Нерона, который, вставая из-за стола, спрашивал: «Что такое бедняк?» [Прочтите у Петрония о знаменитой трапезе Тримальсиона. (Прим. автора).]
– Воистину, – заговорил Брессак, – если правду говорят, что невоздержанность – мать всех пороков и что трясина порока – земной рай для человека, мы должны приложить все усилия, чтобы возбудить в себе все, что скорее приведет нас к гурманству. В самом деле, сколько новых сил для распутства получаем мы после застольной оргии! Как высоко возносится наш жизненный дух! Как будто огонь бежит по нашим жилам, предметы сладострастия рисуются в новом свете, и невозможно противиться властному желанию обладать ими. И вы совершенно не чувствуете усталости, накопленная энергия позволяет вам совершать бесчисленные заходы, о которых вы не смели и думать прежде; все вокруг вас расцветает, все приобретает новые цвета, иллюзия все накрывает своим золотистым покрывалом, и в этом состоянии вы способны на такие вещи, которые ужаснули бы вас до трапезы. О сладострастная невоздержанность! Я славлю тебя, вдохновительница наслаждений! Только ты даешь вкусить их сполна, только ты снимаешь с них шипы, ты устилаешь к ним путь розами, ты убираешь идиотские угрызения совести, ты одна знаешь, как взбудоражить разум, обычно холодный и скучный, все страсти которого без тебя являются отравой.
– Знаешь, племянник, – сказал Жернанд, – если бы ты не был много богаче меня, я дал бы тебе две тысячи луидоров за восхваление одной из самых дорогих страстей моего сердца.
– Богаче вас, дядюшка?
– Ну, конечно, у тебя более миллиона ливров годовой ренты, а я, в сравнении с тобой, нищий с восемьюстами тысяч. Признаться, я не понимаю, как мне удается сводить концы с концами: невозможно жить, не имея миллиона в год.
– Сударь, – заметил д'Эстерваль, – я его не имею и всё-таки живу.