Зима в горах
Шрифт:
Словом, понимаете, Дженни, его смерть не была таким уж тяжелым потрясением для меня, я перенес ее спокойно. Надел чехлы на мебель, тихонько запер дверь и приехал сюда, чтобы претворить в жизнь одну свою научную идею, а сверх того, и немного позаботиться о себе самом в личном плане. Если не брать в расчет Джеффри, то во всем остальном я всегда был весьма эгоистичным субъектом. (И в конце концов даже в моих заботах о нем я, как уже сказал, исходил из собственных интересов — пытался таким путем избавиться от своих кошмаров.) Все мои прочие взаимоотношения с миром были так или иначе ограничены существованием Джеффри, и у меня никогда не возникало желания тратить хоть крупицу себя на кого-нибудь еще. За исключением Марго — я искренне любил ее, и, конечно, она занимала большое место в моей жизни… но об этом я уже говорил. Я приехал в Карвенай с обдуманным решением дать полную волю своему эгоизму; прежде всего позаботиться о себе самом и сделать это, черт побери, осмысленно и с
И вот сейчас я сижу здесь в предрассветных сумерках, словно бродяга, случайно забредший в покинутую часовню, которая уже даже и не часовня, а чье-то любовное гнездышко, и ясно понимаю только одно: все мои хорошо продуманные маленькие планы рухнули. Мне казалось, что я слишком стар, чтобы меняться, мне казалось, что нужно сделать последнее усилие над собой — освоиться со смертью Джеффри — и уже не нужно будет ни к чему себя больше принуждать, и я радовался этому. Всякие перемены мучительны — так я говорил себе, а апрель самый жестокий месяц в году. Но сейчас, прежде чем я закончу это письмо и разорву его, или, быть может, брошу в печку, или, любовь моя, даже отправлю его Вам, чтобы Вы надели свои большие черные очки и прочли его, когда никого не будет рядом, — прежде я хочу смиренно и радостно сделать Вам признание: я изменился; я не слишком стар, не слишком высох, не слишком очерствел, горы изменили меня, и море, и круча дороги в Лланкрвис и обратно, и Гэрет, и его мать, и Мэдог, и „Гвилим чероки“, и Марио с его копной волос, и Райаннон, к которой я вожделел, и Вы, которую я люблю и к которой вожделею, и Айво, и Гито — вы все сделали меня другим. Я не стал умнее, после того как сошел в октябре здесь с поезда, но я стал мудрее, и чуточку храбрее, и много, много свободнее.
И за это за все примите мое благословение. Примите его, и да пребудет оно с Вами навечно и освещает Вашу жизнь, потому что невозможно так уж точно разграничить, где кончается то, что именуется Вами, и где начинается то, что я отдаю Вам. А теперь — от этого писания у меня уже немеют пальцы и слипаются глаза — я ложусь в постель и буду спать, пока не придет время встать и приступить к работе, к моей нелепой, печальной, отважной, безнадежной, роботоподобной псевдоработе, которая тем не менее важнее всего сейчас для меня, кроме моей любви к Вам».
Не перечитывая, он крупными буквами подмахнул в конце письма «Роджер», бросил кучу смятых листков на стул и, повалившись на кушетку фрейлейн, уснул. Когда звон будильника поднял его с постели, он медленно, с трудом встал, медленно двигаясь, помешал в печке, приготовил себе чай, оделся и только минут через пятнадцать вспомнил про письмо; тогда, кое-как расправив листки и даже не проверив, в каком они лежат порядке, он сунул их в конверт. Он сделал это не потому, что решил отправить письмо, а, скорее, чтобы отделаться от него, чтобы оно больше не лезло ему в глаза. Однако днем, в перерыве между рейсами, он зашел на почту, отыскал в телефонной книжке адрес Дженни — адрес Туайфорда, Дж. Р., — нацарапал его на конверте и торопливо бросил письмо в ящик. Когда оно уже непоправимо скользнуло в щель, ему тотчас захотелось извлечь его обратно. Но потом он подумал: «Я мог бы его сжечь, но она прочтет и сожжет сама. Почему бы ей не узнать, кто он такой, этот человек, который ее любит?»
В этот вечер Роджер был весел. Он дольше, чем обычно, засиделся в пивной и больше, чем обычно, оставил там денег; Марио учил его итальянской песенке, а Мэдог, сплавив куда-то своего союзника-канадца, — пространно и торопливо рассказывал ему о Майлире и Гвальхмае, сыне Майлира [47] . Роджер слегка захмелел и, обслуживая автобус во время десятичасового рейса в Лланкрвис, неправильно отсчитал сдачу двум-трем пассажирам.
Дни стали короче, быстрее смеркалось, и желтые прямоугольные соты витрин увереннее утверждали свое ослепительное господство над промозглой сыростью улицы, когда неподвижные облака стояли над ней, едва не цепляясь за коньки крыш. Приближалось рождество, и на узких тротуарах день ото дня становилось все больше пешеходов, а в автобусах все больше пассажиров и у каждого все больше кульков в руках, пока, наконец, автобусы не оказались забитыми до отказа, и хотя бурый пират старался вовсю, неуклонно и неутомимо на две минуты опережая автобус Гэрета, люди, ждавшие в длинных очередях на остановках, были рады втиснуться в любую машину, которая повезет их — бесплатно или за деньги, — куда им надо, и на протяжении двух-трех недель желтый автобус не раз был так же переполнен, как и бурый мародер, а кожаная сумка приятно оттягивала плечо Роджера. Но лицо Гэрета было по-прежнему замкнуто и угрюмо, и резкие черты его не смягчала улыбка: Роджер понимал, что увеличившаяся выручка — это ненадолго. И когда наступило рождество, оно не принесло им радости: в щедрые праздники их выручка становилась все скуднее. С колоколен лился благовест, а им темные, скользкие мостовые сулили гибель.
47
Валлийские придворные барды XII века.
Однажды под вечер на главной улице Карвеная в какой-то
леденящий сердце миг им показалось, что они сбили ребенка. На мостовой было полно нагруженных покупками пешеходов, и маленького мальчика лет пяти оттеснили от родителей, а он, увидев, что они удаляются, испугался, бросился в сторону, чтобы обойти заслон из двух неспешных толстых матрон с детской коляской, поскользнулся на мокром асфальте и полетел прямо (так всем показалось) под правое переднее колесо автобуса. Гэрет резко затормозил, приостановив движение целой вереницы автомобилей, а Роджер выпрыгнул из автобуса, ища глазами маленькое, окровавленное тельце и чувствуя, как колотит его по бедру тяжелая сумка. Однако увидел он только, как мальчишка, целый и невредимый, вскочил и припустился, словно заяц, наутек под звонкое валлийское кудахтанье женских голосов. От сердца у него отлегло, он забрался обратно в автобус и успокоил Гэрета. Однако чувство успокоения длилось недолго, вскоре его сменил неосознанный страх и смутное предчувствие беды снова холодом легло на сердце и осталось там, словно прошлогодний снег у корней дерева.Ни один из них не вспоминал больше об этом случае, но с этого вечера — так казалось Рожеру, хотя он и сам не знал, не было ли это просто плодом его фантазии, — но с того вечера в их работе пошла худая полоса, и они оба пали духом. Гэрет стал, насколько это было возможно, еще более молчалив; уйдя в себя, он делал свое дело, не открывая рта, словно заботы, заполнив мозг, превратили его в автомат. Всего несколько недель назад Роджер боялся, что Гэрет взорвется; совсем нетрудно было представить себе, как он, доведенный до белого каления, прижимает где-нибудь к стенке тестомордого шофера или его сподвижника, похожего на хорька, и, сдавив ему ropjjo своими стальными пальцами, отправляет его душу в ад. Теперь все было иначе. Гэрет словно бы перестал замечать ненавистный призрак, постоянно маячивший впереди них. Шофер бурого автобуса по-прежнему старательно прятался в своем неведомом укрытии, но Роджеру казалось, что, подойди он теперь на площади прямо к Гэрету и нахально стань перед ним, Гэрет только недоуменно поглядит на него своими незрячими глазами, как ястреб, приученный к колпачку на голове.
Но вот однажды Гэрет все-таки заговорил. Было раннее утро, такое сумрачное, что, казалось, камни замка впитали в себя весь свет, какой был в небе, и, еще больше от этого отяжелев, еще глубже осели в землю, словно хотели уйти в нее совсем и покончить с постылой задачей нести на виду у всех бремя своих лет. Собирался дождь, но еще не накрапывало. Роджер и Гэрет стояли возле автобуса, и Роджеру почему-то бросилось в глаза, что лысоватый череп Гэрета покачивается как раз на одном уровне с пробкой радиатора.
— Рождество, — проронил Гэрет, словно разговаривая с самим собой и глядя на пешеходов, которые медленно приближались к ним с охапкой мелких свертков в руках. Он повернулся и в упор поглядел на Роджера. — Что вы собираетесь делать?
— Возьму бутылку, заберусь к себе в часовню, напьюсь и залягу спать, — не задумываясь, ответил Роджер.
— A-а, — Гэрет сосредоточенно обдумывал его ответ. — Я думал, вы уедете на денек-другой. К вашей семье.
— Нет.
— Не годится сидеть одному на рождество, — сказал Гэрет. — Приходите, проведете праздник у нас с матерью.
Роджер почувствовал стеснение в груди. Он вдруг понял, что, сам себе в том не признаваясь, боялся, панически боялся приближавшегося рождества.
— Буду очень рад, — сказал он.
— Отпразднуем чем бог пошлет, учтите, — сказал Гэрет. — Но что-нибудь соорудим.
С этой минуты все помыслы Роджера сосредоточились на предстоящем рождестве у Гэрета. Совершал ли он свой рейс в автобусе, подметал ли пол в часовне, приготавливал ли свою незамысловатую еду, открыв банку консервов, сидел ли перед весело мерцавшей маленькой печуркой, мысли его неизменно возвращались к рождественскому дню. Что они будут есть? Что пить? Чем заниматься? О чем беседовать? Наденет ли мать Гэрета свою коричневую вязаную кофту или для праздника извлечет из комода свое «лучшее», выцветшее платье? Будут ли они чинно сидеть и слушать, как тикают часы, или магия домашнего уюта, свет и тепло, день, свободный от труда и забот, сделают свое дело, и потечет задушевная беседа?
Роджер снова и снова тщательно обдумывал, какую должен он внести лепту и какие сделать подарки. Не обидит ли это Гэрета, если он приковыляет к двери их домика, таща огромный, не в обхват, пакет с роскошными яствами? Ему захотелось, отчаянно захотелось снять со счета остаток своих жалких сбережений и потратить его целиком на такое пиршество для Гэрета и его матери, какое им и не снилось: чтоб было все — оранжерейные фрукты, настоящее, хорошее вино, и притом в изобилии, индюшка, финики, орехи, добрый старый портвейн и французский коньяк, сигары… Какой толк от этих несчастных денег, которые лежат на его счету в банке? Их хватит ему, чтобы продержаться на нищенском бюджете до тех пор, пока Дик Шарп не заклюет насмерть Гэрета, но так ли уж приятно это наблюдать? Не лучше ли разом истратить все до последнего пенни за один ослепительный день беспечного кутежа, а на следующее утро, в холодном сумраке занимающейся зари закрыть часовню и уползти отсюда прочь, оставив Гэрета потихоньку идти ко дну, не тревожимого ничьими посторонними взорами, кроме сострадающих незрячих глаз той, что вскормила его своим молоком?