Зима в Лиссабоне
Шрифт:
В начале декабря того года он жил в Париже. Ничего не делал, даже не бродил по городу — город казался ему скучным, — сидел в номере отеля, читал детективы, ночи напролет пил в дымных клубах, ни с кем не разговаривая, потому что не хотелось утруждать себя французским, — он говорил, что от этого языка устает моментально, буквально от пары слов, все равно как от глотка приторного ликера. Он жил в Париже, как мог бы жить где угодно — в одиночестве и смутном ожидании какого-нибудь контракта, который все никак не появлялся на горизонте. Впрочем, это его не сильно заботило, ему даже хотелось, чтобы ему не звонили еще несколько недель, так что телефонный звонок прозвучал для него дребезгом ненавистного будильника. Это был один из музыкантов Билли Свана, Оскар, контрабасист, тот самый, с которым он позже будет вместе играть в «Метрополитано». Оскар звонил из Лиссабона, и голос его звучал совсем издалека. Биральбо даже не сразу понял, что он такое говорит: что Билли Сван серьезно болен и врачи боятся, что ему осталось недолго. В последнее время Билли снова запил, рассказывал Оскар, допивался до потери сознания и, едва проснувшись после пьянки, опять принимался
Глава XII
Биральбо представлял себе туманный город, похожий на Сан-Себастьян или Париж. Поэтому его поразили прозрачность воздуха, точность розовой и охряной красок фасадов, дружная красноватость крыш и неподвижные золотистые лучи, замершие на городских холмах, сияющие, как после недавнего ливня. Из окна номера гостиницы с сумрачными коридорами, где разговаривают только шепотом, была видна площадь с одинаковыми балкончиками и силуэт конной статуи какого-то правителя, патетически указующего на юг. Биральбо обнаружил, что когда по-португальски говорят быстро, разобрать невозможно абсолютно ничего, как если бы говорили по-шведски. И еще — что местные легко понимают его: ему объяснили, что место, куда он хочет попасть, совсем недалеко от Лиссабона. На просторном старинном вокзале он сел в поезд, который тут же въехал в очень длинный туннель, а когда вынырнул оттуда, за окнами уже начало темнеть. Мимо проплывали районы с многоэтажками, в которых потихоньку зажигались огни, и полупустые станции, где темнокожие мужчины смотрели на поезд так, будто давно ждали его, но при этом оставались стоять на платформе. Иногда мимо его окна с шумом проносились световые шквалы поездов, шедших в сторону Лиссабона. В исступлении от одиночества и безмолвия, он смотрел на незнакомые лица и странные места, как созерцают желтые зарницы, пронзающие темноту, когда зажмуриваешься. Закрывая глаза, он не ощущал себя в Лиссабоне: он ехал то ли по лабиринтам парижской подземки, то ли в одном из тех поездов, что идут сквозь темные березовые леса на севере Европы.
После каждой остановки поезд становился все безлюднее. Оказавшись в вагоне один, Биральбо испугался, что затерялся в пространстве. Его охватили та же тоска и беспокойство, какие бывают, когда ночью, перед самым закрытием, едешь в метро, вокруг никого не слышно и не видно, и начинаешь опасаться, что поезд идет не туда, куда заявлено, или что кабина машиниста пуста. Наконец он сошел на какой-то грязной станции, стены которой были выложены узорчатой плиткой. Женщина, ходившая по перрону с сигнальным фонарем — Биральбо подумал, что тот похож на большие подводные фонари, которыми век назад пользовались водолазы, — объяснила ему, как добраться до санатория. Ночь была сырая и безлунная. Выйдя со станции, Биральбо ощутил мощный запах мокрой земли и сосновой коры. Точно так же пахло зимними ночами в Сан-Себастьяне в дебрях горы Ургуль.
Он шел по плохо освещенному шоссе, чувствуя, как сквозь страх, что Билли Сван уже мертв, поднимается ощущение опасности, в котором не хочется признаваться себе, и набегают лихорадочные воспоминания, превращающие в символы огни одиноких домов, запах ночного леса, звук воды, капающей и бегущей ручьями где-то совсем близко, за деревьями. Станция скрылась из виду, и стало казаться, что и дорога, и ночь обрываются прямо у него за спиной. Он не был уверен, что правильно понял слова женщины с фонарем. За поворотом показалась очерченная пунктиром огней тень высокой горы и деревня, дома которой теснились вокруг какого-то то ли дворца, то ли замка с колоннами, арками и странными башенками, а может — дымоходами, конической формы, как будто подсвеченными снизу ярким светом факелов.
Это было все равно как потеряться в пейзаже сна, двигаясь к единственному источнику света, дрожащему в темноте: слева от шоссе он заметил дорожку, о которой ему говорила женщина на станции, и указатель на санаторий. Дорога, тускло освещенная низкими желтыми фонарями, полускрытыми в ветках кустарника, шла вверх, извиваясь между деревьями. Он вспомнил слова, которые когда-то сказала ему Лукреция: добраться до Лиссабона — все равно что добраться до конца света. Он вспомнил, что прошлой ночью видел ее во сне: это был короткий, пронзенный злостью сон, он видел ее лицо — такое, каким оно было много лет назад, когда они только познакомились, — так четко, что, только проснувшись, узнал его. Он подумал, что запах леса напоминает о ней: ломая твердую привычку забвения, он возвращался в Сан-Себастьян, а потом уносился в другое место, еще более далекое и пока неизвестное, словно на какую-нибудь станцию, название которой из окна поезда пока не разобрать. Ощущение было такое, рассказывал он
мне в Мадриде, словно с тех пор, как он приехал в Лиссабон, границы времени стали расширяться, стала исчезать его нарочитая укорененность в настоящем и в забвении, созданном единственно строгой дисциплиной и недюжинной волей, как и его музыкальная премудрость: как будто по этой лесной дороге проходила невидимая граница между двумя враждебными странами и он нечаянно ее пересек. Он понял это и испугался уже около дверей санатория, увидев свет в вестибюле и ряд автомобилей перед зданием: он вспомнил прогулки в Сан-Себастьяне рядом с горой Ургуль, понял, что вовсе не этот запах, не этот туман и сырость вновь навеяли скорбь утраты Лукреции, которая осталась в другой эпохе его жизни, да и мира. Ему вспоминалось другое место и другая ночь: огни отеля, поблескивание спрятанной среди сосен и высоких папоротников машины, прерванная поездка в Лиссабон, последний раз, когда он был рядом с Лукрецией.Монахиня — тока обрамляла белыми крылами ее лицо — строго сказала, что время посещений давно прошло. Биральбо объяснил ей, что приехал издалека только для того, чтобы повидать Билли Свана, и что он очень спешил, боясь не застать друга в живых, если задержится хоть на день или час. В ответ монахиня склонила голову и улыбнулась ему. Она была молода, голубоглаза и спокойно говорила по-английски. «Мистер Сван не умрет. То есть — не сейчас». Покачивая строгой жестко накрахмаленной токой и ступая по холодным плитам коридоров, как будто почти не отрывая ног от пола, она проводила Биральбо до комнаты Билли Свана. С высоких сводчатых потолков свисали пыльные светящиеся шары, как в старых кинотеатрах, а на каждом повороте коридора и лестничной площадке дремали за столиками, будто списанными из старорежимных контор, дежурные в серой форме. На скамейке перед одной из закрытых дверей, скрестив мощные руки и уронив голову на грудь, сидел Оскар, контрабасист, — казалось, он только что заснул.
— Он здесь с тех самых пор, как мистер Сван поступил к нам на лечение.
Монахиня сказала это шепотом, но Оскар тут же встрепенулся, потер глаза и улыбнулся Биральбо с усталой благодарностью и легким удивлением.
— Он пошел на поправку, — сказал Оскар. — Сегодня ему гораздо лучше. Испугался, что пропустил день концерта.
— Когда вы собирались играть?
— На следующей неделе. И он уверен, что мы сыграем.
— Мистер Сван не в своем уме, — монахиня покачала головой, и крылья токи затрепетали в воздухе.
— Сыграете, — сказал Биральбо. — Билли Сван бессмертен.
— Вряд ли. — Оскар потер глаза крупными белокожими пальцами. — Пианист с ударником уехали.
— Я поиграю с вами.
— Старик обиделся на то, что ты отказался ехать в Лиссабон, — сказал Оскар. — Сначала, когда мы только привезли его сюда, он даже не хотел, чтобы я тебе звонил. Но в бреду все время повторял твое имя.
— Можете войти, — сказала монашка через приоткрытую дверь. — Мистер Сван не спит.
Прежде чем разглядеть что-нибудь, Биральбо, вместе с запахом болезни и лекарств, почувствовал огромную волну преданности и нежности, ощутил свою вину, а еще — глубокое почтение и облегчение, ведь он отказался ехать в Лиссабон и в наказание за это едва не потерял Билли Свана навсегда. «Какое грязное предательство, — сказал он мне однажды, — даже когда любовь прошла, человек способен предпочесть эту самую любовь своим друзьям». Он вошел в комнату Билли Свана, но все еще не видел его: комната была очень темная, одно окно, клеенчатый диван, на котором лежал черный футляр от трубы, а справа — высокая белая кровать и лампа, бросавшая косой свет на грубые обезьяньи черты лица, на худое тело, облаченное в абсурдную полосатую пижаму и почти неразличимое под одеялами и покрывалами. Билли Сван покоился на ложе, вытянув руки вдоль туловища и оперев голову на огромные подушки, так неподвижно, будто позировал для похоронной статуи. Услышав голоса, он зашевелился и потянулся к ночному столику за очками.
— Сукин ты сын, — произнес он, длинным желтым пальцем указывая в сторону Оскара. — Я же запретил звонить ему. Я же сказал, что не хочу видеть его в Лиссабоне. Ты вообразил, что я при смерти, так? И стал созывать старых друзей на похороны Билли Свана…
Его руки немного дрожали, они были худы как никогда, будто состояли из одних костей, так же как скулы, виски и плотно сжатые челюсти; казалось, это уже труп, костяк, превратившийся в пародию на живого человека, которого когда-то поддерживал. Одни жилы да кожа, исполосованная выступающими венами алкоголика; даже черная оправа очков сделалась частью скелета, того, что останется, когда человек уже давно будет мертв. Но в глазах, будто вдавленных в неуклюжую картонную маску, и в неровной линии рта еще светились не тронутые тлением гордость и насмешка, священная власть ругать и осуждать, более законная, чем когда-либо, потому что на смерть он смотрел с тем же пренебрежением, как в прежние времена — на неудачи.
— Вот, значит, ты и приехал, — сказал он Биральбо, обняв и опершись на него, как обманщик-боксер. — Играть со мной в Лиссабоне отказался, зато примчался, чтоб посмотреть, как я умираю.
— Я приехал, чтоб попросить принять меня в группу, Билли, — ответил Биральбо. — Оскар сказал, что у тебя нет пианиста.
— Язык что у Иуды. — Не снимая очков, Билли Сван снова погрузил голову в пену подушек. — Ну да, ни ударника, ни пианиста. Никто же не хочет играть с мертвецом. Чем ты занимался в Париже?
— Читал детективы в кровати. Ты не мертвец, Билли. Ты гораздо живее нас.
— А вот поди объясни это Оскару, и монашке, и врачу. Они, входя сюда, встают на цыпочки, чтоб взглянуть мне в лицо, будто я уже в гробу.
— Двенадцатого мы с тобой сыграем вместе, Билли. Как в Копенгагене в старые времена.
— Откуда тебе знать о старых временах, парень? Это ж было еще до того, как ты родился. Все остальные померли в нужный момент и уже тридцать лет играют в преисподней — или куда там Бог отправляет людей вроде нас. Посмотри на меня — я тень, ссыльный. Только выслали меня не из страны, а из времени. Мы, те, кто остался, все притворяемся, что еще живы, но это ложь — мы мошенники.